Он, несколько потупившись, ответил мне:
— Ну, да, конечно, вы были правы!
— Больше мне ничего не нужно! Я думаю, что вам трудно рассказывать о том, о чем вы начали говорить. Я только попрошу вас возможно подробнее записать все это ваше дело для истории и сохранить эту рукопись. У меня к вам по этому делу нет больше никаких просьб и вопросов.
Я понимаю, что для истории, б. м., разоблачения Стародворскаго имели бы значение, если бы я тогда заставил его ответить на некоторые вопросы. Многое могло бы для меня выясниться. Но я этого не сделал, — во-первых, потому что я и без Стародворского знал, что я был прав во всем, в чем его обвинял, а потом — я никогда палачом не был. Я не хотел им быть и тогда, когда ко мне пришел умирающий Стародворский.
Стародворский понял, что мне тяжело его выслушивать. Он еще раз меня поблагодарил и затем сказал:
— У меня есть дети, есть жена. Она ничего не знает. Я сталкиваюсь с очень многими, как мне объяснить им мое дело, когда они узнают обо всем?
Тогда я ему дал записочку такого рода (копии я себе не оставил и цитирую по памяти): «Во время моих расследований и расспросов лиц, служивших в Департаменте Полиции, и по документам, мне пришлось установить, что Стародворский за период 1906–12 г.г. встречался с ними и пользовался их услугами, но у меня нет никаких указаний, чтобы он когда-нибудь указывал им на какие-нибудь имена действующих революционеров.
Стародворский, молча, в большом волнении, взял у меня эту бумагу и стал молча же прощаться. Он только крепко пожал мне руку и сказал:
— Спасибо за все!
Больше Стародворского я не видел. Знаю, что в печати об его связях с Департаментом Полиции никогда не было ничего сказано. Говорят, когда он умер в Одессе, большевики похоронили его с речами и с цветами, как революционера-шлиссельбуржца.
Я не имею сведений о том, исполнил ли Стародворский мою просьбу: рассказал ли для истории печальные страницы своей жизни и позаботился ли о том, чтобы этот рассказ был бы сохранен, как я его о том просил. Знаю только, что мою записку, данную ему во время последнего нашего свидания, он кое-кому показывал, и она у кого-то и теперь должна сохраняться. Эта моя записка — и Стародворский и я, конечно, одинаково это понимали — была для него только полуволчьим, вернее, волчьим билетом, но большего дать Стародворскому я не мог.
К сожалению, я должен здесь сказать, что сообщения Стародворского Департаменту Полиции не могли обойтись, и не обошлись без того, чтобы в них не упоминались какие-нибудь имена, даже кроме моего. В связи с судом надо мной Стародворский обо мне, конечно, не мог не давать подробных сведений в Департамент Полиции. Но в различное время он давал сведения и о других лицах, напр., о Фигнер. Это все я знал и тогда, когда дал ему этот волчий билет, но я его дал Стародворскому для того, чтобы несколько облегчить его тогдашнее тяжелое положение.
Для революционного движения сношения Стародворского с миром Департамента Полиции, быть может, фактически и не имели никаких особенно тяжелых последствий, потому что он был мной скомпрометирован в самом начале, когда только что вошел в среду народных социалистов и еще не играл никакой серьезной роли в общественном и революционном движениях, а позднее, как скомпрометированный человек, он ни для кого более не был опасным. Товарищ Директора Департамента Полиции Виссарионов, Доброскок, и другие лица говорили мне, что со времени суда над Стародворским его сведения были для них мало полезны, и они скоре тяготились связью с ним. Они неохотно даже принимали его услуги, когда он с различными предложениями, по большей части литературного характера, сам приходил к ним в Департамент Полиции или на их тайные конспиративные квартиры. Со временем систематические связи Стародворского с Департаментом Полиции, (по-видимому, после 1912 г.) даже и совсем прекратились — именно за их бесполезностью для охранников.
В рассказах об освободительном движении имя Стародворского не будет забыто. Там будет рассказана не только его ужасная трагедия, которую он пережил, благодаря своим ошибкам и боле чем ошибкам, но будет рассказано и об его участии в убийстве Судейкина и кое о чем другом.
Третейский суд между Стародворским и мной формально кончился летом 1909 г. — месяцев через шесть после разоблачения Азефа. Но для меня это дело сразу потеряло острый характер в тот самый день, когда Азеф был разоблачен.
Если бы наш третейский суд кончился до разоблачения Азефа, то, вероятно, он кончился бы формальным, самым резким осуждением меня и Стародворский был бы судом выставлен, как жертва моей болезненной шпиономании. Такой исход этого дела, конечно, роковым образом отразился бы и на мне лично, и на деле Азефа, и на всех других делах, которые я тогда вел.