Сквозь окно, затянутое брюшиной, на стену казармы пробивался слабый свет. Взгляд Василия упал на висевшие двумя дорожками камусные лыжи и спиртоносную баклагу.
«Неужели и Никита начал тунгусничать? Сволочи, разини».
Но тут же приходили другие думы:
«А чем же виноваты они, коли голод? На зимовье передавали, что и на руднике Баяхта все уцелевшие шахтеры занялись расхищением прииска. Вот от Никитки, черта, ничего толком не добился».
Он, содрогаясь, подогнул к животу озябшие ноги.
Никиту ночью полумертво-пьяного привезли на нартах из какой-то дальней казармы (лошадей на приисках не было), и баба его, Настя, бывшая скотница хозяев, много брякала языком, но ничего нельзя было понять, кто на приисках остался цел и почему они там с тунгусниками и спиртоносами.
Василий, вздрагивая от холода и тоски, снова повернулся на живот и вздохнул, зарываясь в какое-то тряпье, брошенное ему вчера Настей.
— Ах, пакостники! Ах, собачья отрава! А еще рабочие, земляная сила… Прошиби их каменной стрелой! Уехать обратно, пропади они все тут к черту, — бормотал он.
В другом углу, в куче шипучей осоки, закашлялся Никита, и слышно было, как потянулась Настя.
Рассвет сероватой струей просачивался сквозь мутные брюшинные окна. В щели простенков врывались звонкие струи ветра, наполняя казарму холодом.
— Ты чего там, комиссар, хрюкаешь? Встал, что ли? И не спал, кажись? — спросил Никита простуженным басом.
Василий вскочил. Черная куча его волос тенью зашевелилась на стене, а под сиденьем заскрипели нары. Никита тоже поднялся и, отыскивая трубку, толкнул Настю:
— Вставай, баптистка! Чего дрыхнешь? Ставь на печку котелок. У гостья-то, поди, в животе урчит. Мотри, ужо солнце в бок упирает.
Небольшая женщина приподнялась с нар и шатко прошла к печи.
— А чем кормить-то будешь? Вчера все пролакал, язва болотная, — ворчала она. — Только и живем на твою бездонную глотку…
— Не мурмуль! Разживляй печку! — отозвался Никита, шаря по нарам огниво и трут.
Василий красными спросонья глазами смотрел в пол и будто только от слов Никиты очнулся.
— Никита! А кто из наших старых рабочих здесь остался? — спросил он, повертывая голову.
Никита положил трут на камень и стал высекать огонь. Отсыревшая губа не занималась, и он с раздражением начал ударять раз за разом, гоня сплошную ленту искр, пока не зажег.
— Из наших? Да кто?.. Рогожин, Пашка Вихлястый, Алешка Залетов, старик Качура, Ганька Курносый, да так человек десятка три-четыре наскребется.
— А из шахтеров здесь никого?
— Нет, они все на Баяхту утянулись… — и, затягиваясь «самосадкой», взглянул на Василия.
— Да, брат Васюха, порасшвыряла нас эта пеструшка. А жисть-то, жисть-то пришла! Посмотри — в гроб краше кладут.
Никита провел по провалинам щек шершавою, потрескавшейся рукой и засопел трубкой.
— Хотели на Ленские прииски, друг, а на вши, что ли, поднимешься отсюда. Когда партизанили, лучше братва жила, ей-бо! Там не знали, что будет, и ждали чего-то… а тут гнус заедает, и податься тебе некуда. Крышка, Вася, всему.
Голос Никиты задрожал еще сильнее и вдруг захлебнулся.
Около загудевшей печки не то от слез, не то от холода клокотала и вздрагивала Настя.
— Завоевали свободу своею собственной рукой, — хихикала она. — Рабочих поморили… Тунгусишки, как мухи на моху, коченеют. Вот, гляди, в каких ремотьях остались, — все проели.
Василий ежился от внутренней досады и напряженно молчал.
Никита надернул на босые ноги рыжие броднишки и подошел к нему вплотную. Его рубаха лоснилась от грязи и пестрела разноцветными заплатами, а одна штанина до самого полу была разорвана вдоль.
— Все тут! У всех такая хламида, Вася! За дровишками в мороз не в чем вылупиться из этого острога. Охоты нет. Соли два месяца не видим. Сухарей в неделю раз отламывается. Ребятишки передохли, а бабенки, как подсушенные селедки, житья от них нет. Снова на бога лезут с голодной-то утробой…
И, отойдя к печке, добавил:
— Зря, Васюха, зря! Неужто для того мы полили рабочей и партизанской кровью тайгу, чтобы гнусь там разная плодилась? А кто виноват? Куда денешься? В городе — там тоже люди дохнут, и только, говорят, комиссары галифой трясут. Никудышная жистянка пришла. Зарез!
У Василия задрожали руки и искривилось измятое со сна лицо. Он приподнялся и схватил Никиту за костлявые плечи:
— Не каркай, моль! Не вы ли в двадцатом пропили, пролежали, протунгусничали прииски? Тюлени! Не сами ли вы вместе с каторжной шпаной гробили, потрошили свое добро? Революцию пролежали в казармах, а теперь пенять! Зря, говоришь, а что зря?
Настя кошкой соскочила с обрубка от печки, зафыркала, залилась частой пулеметной трескотней:
— Обдиралы! Богохульники! Комиссары над рабочим народом! За это и воевали? Недаром в писании сказано…
— Цыть, балалайка, трепушка! — рявкнул на нее Никита. — Чай грей, сестра паршивая… Сама гнидой засела здесь и меня прищемила. Начетчица ты плевая! Лихорадка крапивная!
Настя, давясь слезами, отошла в угол.
Василий отпустил Никиту. Обида занозой шевельнулась в груди, а в глазах теплилось участие к судьбе старого товарища и раскаяние за внезапную непрошеную вспышку.
— Вороны вы полоротые — вот откуда вся оказия на вас свалилась. Знаешь, Никитка! Республика сколачивает золотой фонд, чтобы им разбить брюхо буржуям в мировом масштабе, а вы — вместе с рвачами. Ах ты, Никитка, партизан, таежный волк… Захныкал! В два года захотел закончить всю кутерьму и оглушить голодуху, а сам блох разводишь.
Василий выпрямился и тряхнул всклокоченными волосами. В плечах и коленках у него хрустнуло. Он схватил Никиту за желтую бороду и уже легонько притянул к себе.
— Дурило! Пугало ты воронье! Овечкой оказался, когда надо быть волком. Будем драться до конца! Надо моль выкурить с прииска. К черту эту свору барахольную! Надо поднять прииск. Трудовой фронт, товарищи… Новая экономическая политика. Новые камешки закладываем.
Настя поставила на стол вскипевший котелок. Нудно, по-бабьи, скулила:
— Слышали мы орателей! Не в первый раз. До мору людей довели. Россея, говорят, вся выдохла. Люди и людей жрут. Зверье среди белого дня на человека охотится, а у нас все говорят, говорят…
Она накинула рваную, из мешочного холста ремуту на такое же платьишко и за дверью запела:
— Вот видишь, опять закаркала, — сказал уныло Никита. — Серпом по горлу легче, чем слушать эту панафиду каждый день.
Настя вернулась с яйцами в подоле и кружком мороженого молока, а за нею ввалились приисковые бабы.
— Талан на майдан[14], — пробасила старая Качуриха, крестясь в пустой угол. Василию все они показались на один покрой: на бабах мешочные юбки — как надеты, так ни разу не мыты. Бабы смерили Василия глазами и почти враз хлопнули себя по коленям.
— Да ты чисто енарал, матушки мои! Штаны-то, штаны-то, а мундер — только епалетов не хватает, — язвительно хихикнула старуха.
— Да, кому как, — вздохнула Настя, — кто завоевал, а кто провоевал.
— А вырос-то до матки, почитай. Видно, там хлеба не наши! Своя рука — владыка, говорят!
— А вот потянуло сюда!
К нему вплотную подошла Качуриха и уставилась в лицо серыми мутными глазами.
— А отец-то, отец-то… А?
Старуха закашлялась и утерла глаза рукою.
Настя спускала в кипяток яйца.
— На могилу бы сходил, — сказала она, щупая Василия глазами. — Разрыта, размыта водою, поди, и косточки волки повыдирали. Али не любите вы могил родителев? У вас ведь все равно, что человек, что скотина: души не признаете, сказывают?