Василий выпрямился и тряхнул всклокоченными волосами. В плечах и коленках у него хрустнуло. Он схватил Никиту за желтую бороду и уже легонько притянул к себе.
– Дурило! Пугало ты воронье! Овечкой оказался, когда надо быть волком. Будем драться до конца! Надо моль выкурить с прииска. К черту эту свору барахольную! Надо поднять прииск. Трудовой фронт, товарищи… Новая экономическая политика. Новые камешки закладываем.
Настя поставила на стол вскипевший котелок. Нудно, по-бабьи, скулила:
– Слышали мы орателей! Не в первый раз. До мору людей довели. Россея, говорят, вся выдохла. Люди и людей жрут. Зверье среди белого дня на человека охотится, а у нас все говорят, говорят…
Она накинула рваную, из мешочного холста ремуту на такое же платьишко и за дверью запела:
– Вот видишь, опять закаркала, – сказал уныло Никита. – Серпом по горлу легче, чем слушать эту панафиду каждый день.
Настя вернулась с яйцами в подоле и кружком мороженого молока, а за нею ввалились приисковые бабы.
– Талан на майдан[1], – пробасила старая Качуриха, крестясь в пустой угол. Василию все они показались на один покрой: на бабах мешочные юбки – как надеты, так ни разу не мыты. Бабы смерили Василия глазами и почти враз хлопнули себя по коленям.
– Да ты чисто енарал, матушки мои! Штаны-то, штаны-то, а мундер – только епалетов не хватает, – язвительно хихикнула старуха.
– Да, кому как, – вздохнула Настя, – кто завоевал, а кто провоевал.
– А вырос-то до матки, почитай. Видно, там хлеба не наши! Своя рука – владыка, говорят!
– А вот потянуло сюда!
К нему вплотную подошла Качуриха и уставилась в лицо серыми мутными глазами.
– А отец-то, отец-то… А?
Старуха закашлялась и утерла глаза рукою.
Настя спускала в кипяток яйца.
– На могилу бы сходил, – сказала она, щупая Василия глазами. – Разрыта, размыта водою, поди, и косточки волки повыдирали. Али не любите вы могил родителев? У вас ведь все равно, что человек, что скотина: души не признаете, сказывают?
И уже незлобно улыбнулась.
– Не квакай! – снова осадил ее Никита.
Но Василий уже остыл. По-медвежьи схватил он в беремя старого товарища-молотобойца и завертелся под хохот баб по казарме.
– Вот-то молодо-зелено, – смеялась Качуриха, как утка, крякая, – худому горе не вяжется…
Василий бросил Никиту и подошел к бабам.
– Эх ты, Качуриха, бубновая твоя голова! Заплесневели вы тут и мозгой рехнулись. Надо учитывать нашу пролетарскую обстановку, а не плевать себе на грудь, вот что, бабочки!
Он так хлопнул ладонями, что женщины вздрогнули, как от внезапного выстрела. И долго с разинутыми ртами слушали его.
Качуриха шевелила бледно-синими морщинистыми губами, а Настя колола его зелеными глазами. На бледном красивом лице ее выступили розовые лепестки.
И никто не узнавал в нем прежнего подростка-слесаренка, но с первого же разу почувствовали, что приехал он неспроста и привез что-то новое, освежающее.
– Эх, ты, зеленая малина! Баптистка! Ах, Настя, Настя! – внезапно загрохотал Василий на всю обширную казарму. Его низкий голос ударился о почернелые стены, шевеля клочьями паутин.
Старуха Качуриха задыхалась от кашля и смеха:
– Будь ты неладный! Вот, молодо-зелено. И скажи, какой голосино нагулял, как жеребец стоялый!
2
От казармы до казармы утоптаны, точно вымощены, узкие тропы. Тропы, как мелкие ручьи, идут дальше, к крайним длинным зданиям – бывшей конторе и хозяйским амбарам. От них желобом – дорога на рудник Баяхту и Алексеевский прииск. Дальше по прииску и в тайгу только одни лыжные да собачьи следы. Санные дороги рыхлы и занесены снегом.
«И по дрова никто не ездит. Вот же обленились и опустились до какой степени, варначьи души! Приисковые постройки дожигают».
Василий посмотрел от дверей на занесенный снегом прииск, на проломанные крыши, обтесанные стены и в гневе стиснул зубы. Напряженные мускулы дрожали и наливались, а в глазах стоял соловый туман. Вчерашнее чувство обиды и злобы вернулось, овладело мыслями. Сзади хрипло скрипнула дверь. Никита с открытой грудью робко остановился на пороге.
Солнце в дымчатом кругу выходило из-за темных верхушек гор. В лесу, тут же на задах, слышался легкий треск. Сосны сквозь золотую ленту лучей щетинились прозрачными иголками.
Вчера на солнцепеках дорога под ногами мякла, а сегодня замерзший слой снега сжался в крупинки и хробостит под ногами.
«Стало быть, есть наст», – подумал Василий и задорно крикнул:
– Никита! Тащи лыжи!
Никита засуетился в приготовлениях. Дружески-покорно заглядывал в загоревшее лицо товарища и подлаживал ремни.
– Лыжи, брат, почем зря – камусные, только и житья-бытья, – хвастливо заметил он.
Солнце плыло над стрельчатого макушкою Баяхтинского хребта. Над тайгою повисло седоватое марево. Василий вскинул винтовку и пустил вперед себя собаку, рванувшуюся с поводка.
Около соседней казармы старик в сером изрешеченном азяме и тюменских броднях-опорках тесал кедровое бревно и отлетавшие щепки бросал на костер под таган. Смолье теплилось ярко и беззвучно, как масло в жировке, пуская смолистый запах.
– Талан на майдан! – сказал Василий, придерживая собаку.
Старик поднял выцветшие чужие глаза. Заметно дивился военной форме и, только вглядевшись, выпустил топор.
– Васюха!.. Ядят тя волки! Ты откедова? Ах ты, блудень! Пришел?..
– Качура! Лесной ты леший! – вскрикнул в свою очередь Василий.
Синие с трещинами губы Качуры ткнулись в обмороженную щеку Василия.
– Пошто не наведал стариков? Зачахли мы тут. Вот хорошо, что ты… Ах, ядят тя егорьвы собаки! Куда же ты? Завертывай в халупу! Гостевать будем.
– Нет, надо на Баяхту, кости размять, а может, и козенку бабахну – видишь, погода-то!
– Да, наст куда с добром… А у меня, Вася, и ружьишко тю-тю, – сказал сокрушенно старик.
Василий поправил ремни и подвязал лыжи. Они, шебарша, лизнули ледянистую корку снега.
Василий оглянулся и издали крикнул:
– Заверну, Качура, обязательно заверну!
От непривычки покачивало и слегка дрожали ноги. Но, пройдя саженей десять, он взял под гору полный ход. Собака, слегка взвизгивая, едва заметно маячила в снежном вихре.
Качура с открытым ртом долго смотрел вслед и вскрикнул:
– Ай и ловкач! Не забыл – скажи! Этак и голову немудрено свернуть.
Василий, раскачиваясь из стороны в сторону, все быстрее двигал ногами. Вот он прошел мимо драг и нырнул в тайгу. Колючие ветки хлестнули ему в лицо, а за ворот посыпались заледеневшие снежинки.
Солнце описало дугу и выше поднялось над вершинами леса. Туман редкой сетью уходил ввысь. Под лыжами уже не шуршало – они беззвучно давили снежную корку. Как тонкий резец, два следа лыжниц оставались сзади.
Перевалив вторую покать, Василий остановился и сел на ствол колодины, выступившей одним концом из трехаршинного снега. Из-за ворота красного полушубка валил пар, а ресницы и верхнюю губу стягивало ледяными сосульками. Заиндевелая собака калачиком завернулась у него под ногами и часто дышала.
Василий бросил ей сухарь и сам с жадностью начал хрустеть другим.
В приятной свежести, как после бани, отдыхало тело. Мысленно прикидывал, сколько прошел. В памяти воскресли когда-то знакомые затеси, летние тропы, ручьи и хребты. Всего выходило около десяти верст.
Сам удивился и улыбнулся. После каторжной работы по сбору продразверстки, после бешеной кутерьмы, ругани, неприятностей с мужиками, ночных сходок в облаках самосадочного самогонного дыма, после всего, через что он прошел в эти годы, грудь поднималась ровно и легко. Только ноющей занозой глубоко внутри шевелилась обида за прииск.
«Ведь если бы все сгорело в пожарах войны, а то отдали на разграбление хамью! Пропили, пролежали…»