В царской спаленке душно, постный запах ладана перехватывает дыхание. Оконце бы растворить, впустить чистого морозного воздуха, но не велено.
У низкого царского ложа, на кошме, вытянувшись в струну, любимица Федора — большая белая борзая. Узкую морду положила на лапы, и в глазах огоньки свечей. Разевает пасть борзая, тонкий алый язык свивается в кольцо. Борзая еще глубже прячет морду, шерсть топорщится у нее на загривке. Может, не доверяет людям, стоящим у царского ложа? Может, боится их? Может, опасное чует?
Патриарх шептал молитву.
Со стены на Иова смотрели иконные лики древнего письма. Прямые узкие носы, распахнутые глаза. В них скорбь и мука. Многому свидетели были древние, черные доски, многое свершилось перед ними. И рождения были, и смерти — все пронеслось в быстротекущей жизни, а они все глядят молча. А что поведать могут доски? Человек лишь един наделен глаголом.
Вдруг малая жилка на виске государя дрогнула сильнее, как если бы кровь бросилась ему в голову. Губы Федора Иоанновича разомкнулись.
— Во всем царстве и в вас волен бог, — сказал государь, уставив невидящие глаза на патриарха.
Иов склонился ниже, дабы разобрать слова.
— Как богу угодно, — продолжил Федор Иоаннович, слабо шевеля губами, — так и будет. И в царице моей бог волен, как ей жить…
Жилка на виске царя опала.
Иов медлил, согнувшись, над ложем, словно ожидая, что царь заговорит еще, хотя понял — устам Федора Иоанновича никогда не разомкнуться.
Душа Иова содрогнулась.
Патриарх выпрямился, и царица Ирина, взглянув ему в лицо, страшно закричала. Упала головой вперед.
Больной, задушенный голос царицы подхватили в соседней палате, потом дальше, дальше, так, что стоны и вопли пошли и пошли гулять по многочисленным лестницам и лесенкам, переходам и переходикам старого дворца. Бились в стены, в окна, в низкие своды палат, пугая, еще и еще раз говоря всем и каждому — хрупок и немощен человек и коротки его дни.
Борзая с пронзительным, стонущим визгом вскочила с кошмы, метнулась к Федору, отпрянула назад, уткнулась в колени царицы. И вдруг повернулась к людям. В глазах вспыхнула ярость. Зарычала борзая, оглядывая стоящих в палате, будто говоря: «Царицу я не отдам». Прильнула к Ирине.
Иов протянул невесомую руку и опустил веки Федора Иоанновича.
Двери царской спаленки бесшумно распались, в палату вступили бояре. Косолапя, настороженно косясь на бьющуюся у царского ложа Ирину, вошел Федор Никитич Романов. Рыхлые щеки боярина подпирал шитый жемчугом воротник. Топырился на затылке. За плечами у Федора Никитича теснились дядья и братья. Боярин встал на колени, прижался лбом к дубовым половицам.
В спаленку вступил дородный, не в обхват, князь Федор Иванович Мстиславский и тоже повалился снопом.
В дверях, плечом к плечу, стояли Шуйские. Торчащие бороды, разинутые рты, и дальше, дальше, вниз по лесенкам, все тоже бороды, разинутые рты, расширенные глаза.
— Что там? Ну?
Царица сквозь рыдания отчетливо сказала:
— Я вдовица бесчадная, мною корень царский пресекается. — Дальше слов разобрать было нельзя: захлебнулась в слезах.
Свеча в руках царя, сложенных на груди, то вспыхивала ярко, то пригасала, и тени от пламени метались по стенам.
Борзая рычала, скалила зубы.
Тесня друг друга, бояре напирали.
На лесенке, возле спальни, плакал шутенок царский, хлюпал носом. Шутенок в полтора аршина ростом, лицо старческое. Видать, придавили в тесноте или пнул кто в зад. На него шикали. И всё тянули головы, тянули, стараясь разглядеть — что там, в царевых покоях?
Голос Иова доносился едва слышно:
— Чтобы не оставила нас, сирот, до конца. Была бы на государстве…
— Что, что он сказал? — переспросил глуховатый казанский воевода, в спешке прискакавший в Москву.
Как же, сейчас на Москве вершились большие дела. Надо было поспешать. Зашеина у воеводы медвежья, плечи крутые. Локтями отталкивал соседей. Лез вперед. Воевода знал: в такие дни следует жаться поближе к трону. А то, гляди, другие забегут наперед.
— А? — во второй раз, с придыханием, переспросил он. — Что сказал-то Иов?
Ему ответили:
— К присяге приводит царице.
— Царице? — воевода забеспокоился, глаза забегали. — Как это?
— Молчи, — зло сказал кто-то из верхних.
Воевода угнул голову. Унял пыл. Знал и такое: не откусывай больше, чем проглотить можешь, — кусок застрянет поперек глотки.
Федор Никитич, упираясь руками в пол, поднял голову и увидел стоящего за царским ложем, подле слепенького окна, правителя Бориса Федоровича. Тот, не мигая, смотрел на Романова. Глаза правителя не то пугали, не то предупреждали. И первому, и второму было ведомо: сойдутся их дорожки и кто-то должен будет уступить. А уступать ни тому, ни другому не хотелось.