Стрелец перелез через заметённую снегом кучу навоза, вышел с огорода. Долго-долго плетённую из ивы петельку накидывал на калиточку. Глазами по двору шарил, и рука никак не могла нащупать колышек.
Во дворе, сбившись в гурт, толклись овцы. Ступали точёными раковинками копыт по хрусткому снегу. Из хлева глянула на стрельца пёстрая комолая[18] корова. Выставила влажный кожаный нос — протяжно, ласково замычала. Нанесло запахом навоза, парного молока. Тесть жил домовито. Таганы кормили неплохо, но от крестьянского обычая он не отказывался, держал и скотину, и птицу. Вон через двор, к Яузе, потянулись гуси. Толстые, важные, шли переваливаясь, как купчихи к обедне. Гусак повернул к стрельцу змеиную голову, строго загоготал: ты, мол, дядя, идёшь, так топай стороной. У стрельца смягчились губы, но вспомнились кровавые следочки в огороде, и Арсений улыбку согнал с лица. Однако, войдя в избу, стрелец слова не сказал ни о беглецах, ни о собаках. Не хотел тревожить.
За столом в избе сидело с десяток мужиков. Стрельцы в служилых кафтанах. Один только хозяин выделялся домашним овчинным душегреем и по-мастеровому повязанными сыромятным ремешком волосами.
Арсений молча обметал голиком валенки у порога. Ширк, ширк — посвистывали прутики.
К вошедшему оборотился сидевший крайним на лавке стрелец с серьгой в ухе:
— Где прохлаждаешься? Заждались.
За столом засмеялись:
— Не на конях скачем, аль горит ретивое?
Кто-то хлопнул стрельца с серьгой по спине:
— Пора придёт, и водочка подойдёт!
Тесть, Степан Данилыч, сопнув, вытащил из-под лавки непочатую четверть. С глухим стуком брякнул на стол.
Стрельцы оживились, задвигались.
Арсений выпил забористую — аж дух перехватывало — водку, окунул пальцы в миску с капустой. Ухватил щепоть, сунул в рот, жевал с хрустом. Капуста была хороша, с ледком. Веселила рот. Но стрелец морщился: алые следы на снегу не шли из головы.
Разговор за столом шёл серьёзный. Сидели давно, языки развязались.
— Брешут, брешут, — сипел простуженным горлом кривой стрелец с седой головой, — дело давай, а языком трепать ничего не стоит.
По всему видно — этот бывал в переделках. Но и его, знать, допекло, говорил с сердцем. Шрам над глазом багровел, наливался тёмным. Потные волосы мотались по низкому лбу.
Арсений, сжав в пальцах оловянный стаканчик, вертел его, нетерпеливо постукивал донышком о крышку стола, но в разговор не встревал. Ждал своего. Оглядывал лица сидящих за столом. Всё это были его дружки, и беды были у них едины, и думы. Стрельцы знали много. Их, ежели где что случалось, первыми посылали. Воровство ли обнаруживалось, измена — кто шёл послужить царю? Стрелец. От стрельцов не была скрыта на Москве ни одна тайна. Да ежели тайну упрятать и под семь печатей — дознаются стрельцы. Такой уж был то дотошный народ.
— У нас на слободе, — сказал молодой стрелец Игнашка Дубок, — говорят, царица Ирина сотников и пятидесятников в монастырь собирала, и хоть слаба — неведомо, в чём душа держится, — а говорила твёрдо: идите, мол, за Борисом, он вам радетель…
— Вот то-то и оно, — перебили его, — что слаба.
— Слаба, — засипел кривой стрелец, — оправится… Мужа, знамо, похоронила. Душа православная скорбит.
Голоса становились всё сильнее:
— Истинно Борис Фёдорович заступник.
— Мстиславский — боров. Большой воевода, а на коне сидит, как собака на заборе.
— Загребущий боярин. Из каждого похода за ним обоз в сотню телег тянут. Да он ещё нос суёт и туда и сюда. То-де не так и это не эдак. Ко мне как-то раз сунулся, что, мол, рогожами воз покрыт плохо. Ощерился, и людишки его так меня бердышом в бок ткнули — неделю отлёживался.
Говоривший захлопал рыжими ресницами. Погладил битый бок.
— Истинно, — сказал, — во́роги.
— У нас, — встрял в разговор Степан Данилыч, — мастеровой люд, как один, шумят: надо кричать Бориса.
К нему повернули головы.
— Вот видишь, — зашустрил глазами Дубок, — и тут на Бориса глядят.
Четверть вновь пошла по кругу. Забулькало в стаканчиках.