Выбрать главу

— Карету, карету, и немедля!

Как ни странно, но усы его вроде бы вновь поднялись и, ежели ещё не торчали из-под носа пиками, то, во всяком случае, это уже не было старым мочалом, невесть для чего навешенным на панское лицо.

…Фёдор Иванович грузно сидел на лавке, расставив толстые колени и опустив голову. И было не понять — дремлет ли боярин или, слушая голоса сидящих вкруг стола воевод, обдумывает говорённое и своё ищет. На него поглядывали вопросительно, но он взглядов не замечал, был неподвижен и безучастен.

Лицо князя было рыхло, чувствовалось, что он не оправился от раны, полученной под Новгород-Северским, хотя поутру доктор, присланный царём, снял с головы князя повязку и, улыбаясь и бодро выказывая до удивления белые зубы, сказал:

— Теперь князь здорофф…

Отступил на шаг, хлопнул в ладоши, что должно было, по его мнению, означать сердечный праздник.

Такое проявление чувств Мстиславского вовсе не обрадовало. Он посмотрел тяжёлыми глазами на вертлявого немчина и ничего не ответил. Да, боярин, известно, никогда не был разговорчив, однако ныне слова от него добиться удавалось и вовсе редко. Молчал он, по обыкновению, и теперь, сидя под чёрной, закопчённой иконой перед воеводами.

Воеводы горячились. Да оно было отчего горячиться. Войско царёво расселось под Кромами, как баба непутёвая. Известно, есть такие — сядет копной, губы распустит, сидит клуша клушей да ещё и вякает. Истинно — свинья в сарафане. Так и здесь вышло: стан растянулся вёрст на пять, нор накопали вдоль и поперёк, лес свалили невесть для чего, крест-накрест наездили дороги, завалив их всяким дрязгом, и сидели в грязище по пузо. Диву можно было даться — откуда взялось столько битых телег, ломаных саней, лошадиной дохлятины. Благо, морозы держались, а так бы задохнуться в вонище. У избы Мстиславского из смёрзшегося сугроба скалила зубы околевшая кобылёнка. На сбитом копыте, торчащем из жёлтого от мочи снега, сидела ворона, разевала клюв.

Младший из Шуйских, Дмитрий, кивнув на ворону, сказал:

— То вместо стяга. — И засмеялся, блестя глазами.

Старший, Василий, зло толкнул его в спину:

— Не болтай что непопадя, — и ощерился.

Младший торопливо застучал каблуками по ступенькам крыльца.

Ну, да падаль, вороньё — к этому привыкли. Беспокоило воевод иное.

Громаду людскую в зиму — морозы надавливали — в поход вывели. А их кормить, поить надо. Окрест же всё было пограблено, а обозы со съестным шли издалека, тонули в снегах по бездорожью. В пути ломались и люди, и кони. Эка… Дотащи-ка хлебушек, мясо, иное прочее, что человеку надобно, из Москвы до Кром. То-то… Но да и не без воровства, конечно, обходилось. Такое известно. Купчишки, что обозы сколачивали, руки на том грели, да и приказные московские от них не отставали. Придёт обоз с мукой, а она в комках, хотя бы и топором руби. Мясо — морду отвернёшь от вонищи. Стрельцы купчишек били, били и приказных, что приходили с обозами, но толку от того было чуть. Вот воеводы и лаялись. Кому жрать гнилое хочется?

Бом-бом… у-у-у… — гудели голоса в ушах у Фёдора Ивановича. Слов боярин не улавливал, да и не нужны были ему эти слова. Вчера лаялись воеводы, позавчера, третьего дня… Чего уж речи их разбирать. Лай и есть лай. Однако Фёдор Иванович не спал, хотя мысли шли в голове у него туго, мутно, но на то были причины.

Думал он о разном.

Печь, стоящая враскоряку, на половину избы, подванивала угаром. Боярин носом чувствовал кислое и жалел, что нет печуры, которую ему много лет назад в Таганской слободе сковали. Таскал он ту печуру за собой повсюду. «Ах, — вздыхал, — хороша была, хороша…» Он и в этот поход взял её, да вывалили печуру на дороге из саней и разбили. «Разбойники, — думал боярин, — тати». Носом пошмыгал. Определённо печь пованивала. «А от печуры-то, — подумал, — угару не было. Тати, как есть тати». И ещё раз сильно потянул носом.

У-у-у… — не смолкали голоса. Среди иных выделился особенно настырный, напористый, режущий слух. Фёдор Иванович угадал: «Шереметев… ишь разоряется. А чего шумит? Пустомеля…» Голос Шереметева всё зудел, зудел… «Аника-воин», — думал презрительно боярин. Поднял голову, мазнул взглядом.

У Шереметева потное лицо — в избе до нестерпимого натопили, — запавшие глаза, кривой, на сторону рот. Ни красы, ни силы в лице. Да, Шереметевы все были срамны лицами, но сидел воевода ровно, уверенно, уперевшись грудью в стол, локти торчали углами. Говорил зло, как камнями бил.

Фёдор Иванович вновь голову опустил, словно утомившись от одного взгляда.