Пленник оказался зол до невозможности. Он вцепился в упавшего на него казачонка, до кости зубами изгрыз ему лицо и одолел бы, наверное, но подоспевшие станичники скрутили его арканом и оттащили в сторону. Казачонок, помятый пленником, едва поднялся. Всё лицо его было залито кровью, горло исцарапано. Изумившись лютости крымца, казаки, скорее всего, пустили бы его на распыл, но старшой остановил их.
— Погодь, — сказал, — станичники, погодь.
Выступил вперёд. Пленник катался по земле, рыл землю каблуками красных сапог, кричал что-то, брызгая слюной.
— Ух, волчина, — сказал всё же старый казак, — зараз я его стреножу. — И потянул шашку из ножен.
Старшой придержал его руку, наклонился, прислушиваясь к выкрикиваемым крымцем словам. Лицо старшого стало внимательно. Глаза насторожились.
Среди булькающих звуков и ругательств старшой явственно разобрал: «Смерть вам, собаки… Смерть… Орда идёт… Орда». Старшой выпрямился, что-то соображая, с сожалением поглядел на богатую саблю, на красные сапоги крымца и, видно переломив себя, решительно сказал:
— В Оскол его надо, станичники, в Оскол.
Пленника подняли с земли, посадили в седло, намертво приторочив к луке тем же самым арканом, который сорвал его с коня.
Пленник, ощерив жёлтые зубы, мотал бритой башкой, кренился набок, хотел, видно, упасть с коня, расшибиться насмерть, но крепкие волосяные путы держали в седле.
— И-и-и! — зло и обречённо визжал татарин, клокоча горлом.
— Но, но, — толкнул его в грудь старый казак, — не балуй!
Коня под крымцем взяли на длинный повод, и станица поспешно пошла к Осколу. Старшой понял, что дело здесь нешутейное.
В Оскол пришли к первым петухам, дважды сменив коней на подставах. Ещё не рассвело, и крепость открылась взору тёмной громадой высоких стен. На топот коней в надворотной башне отворилось узкое оконце, и из него высунулась голова стрельца. Стрелец разинул рот, хотел было спросить что-то у казаков, но, увидев одетых в мыльные клочья пены коней, понял: не до спроса. И, времени не теряя, нырнул в глубину башни, захлопнул оконце.
Царёву сторожевую службу на рубежах несли строго. Да иначе и нельзя было.
С металлическим лязгом растворились ворота, тяжко скрипя, поднялась осадная решётка, и всадники проскакали в крепость.
Оскол спал. Но станицу окружили стрельцы, повели к воеводе, с любопытством поглядывая на торчавшего колом в седле, спелёнатого арканом крымца.
В доме воеводы уже светили в слюдяных оконцах вздутые огни, и воевода, предупреждённый воротной стражей, ждал казаков.
Пленника, закостеневшего от долгой скачки, сняли с седла, втащили в избу, бросили к ногам воеводы. Воевода оскольский — низенький, плотный, с тяжёлым лицом — сидел на скамье, уперев ладони в круглые, толстые колени.
Пленник лёг на бок и отвернул голову в сторону.
— Вот, нашему лицо изгрыз, — кивнув на стоящего тут же казачонка с обмотанной тряпками головой, сказал старшой, — кричал, что орда идёт, орда.
Стрельцы, толпившиеся в дверях, придвинулись ближе. Переглянулись.
Воевода, не поднимая глаз на пострадавшего, молча разглядывал крымца.
Старшой мягким, сыромятной кожи чириком[40] повернул голову пленника. Тот мотнулся мертво, прижался щекой к затоптанному полу. На сизо бритом черепе была видна кровавая ссадина, протянувшаяся чёрной полосой от бровей до затылка.
— Живой, — сказал старшой, — застыл в седле.
Воевода, ничего не ответив на то, по-прежнему не отводил глаз от крымца. «Сапоги кожи хорошей, — думал воевода, щуря глаза, — выделки бахчисарайской, халат узорочьем шит, ремешок серебром обложен керченской работы… Птица не простая». Воевода немало повидал на своём веку и людей понимал с первого взгляда. Бывал и в Крыму, и в Анатолии[41]. В его жизни многое случалось. На южных рубежах сидел не первый год.
— А ну, — неожиданно ласково сказал воевода, — посади его.
Казак нагнулся и, ухватив пленника под мышки, рывком поднял, посадил на пол. Живые глаза крымца глянули на воеводу.
— Огня поближе, — сказал тот.
Стрелец, стоявший у дверей, поднёс фонарь.
Воевода качнулся на лавке всем телом и, подавшись вперёд, навис над пленником тяжёлым лицом. Хекнул утробно, затряс щеками. Лицо налилось багровой гневной краской. И видно, в глазах его, устремлённых на пленника, полыхнуло такое, что тот в сторону посунулся. Заелозил ногами по полу. Умел воевода напугать человека. Татарин обмяк, опустил угластые, поднятые до ушей плечи, понял: будет молчать — придётся худо. В Бахчисарае[42] так-то, шутя, с пленников кожу драли. Сажали на кол, а то — ох как не сладко — варили в котлах. Пленник тоже не был прост. Не вчерашний отрок, знал, чем кончиться может его молчание. Разлепил спёкшиеся губы.