Выбрать главу

От него выведали, что хан вышел из Крыма со всею ордою и с семью тысячами султанских воинов. Татарин — не то пугая, не то злорадствуя — сказал, что султанские янычары вооружены хорошо, да и орда противу прежнего не только на конях выходит, но имеет и пушечный снаряд, ядрами и порохом огружена достаточно. Скривил рот зло: мол, не только меня пугайте, но и сами побойтесь.

Пленник сидел на полу ровно, даже ноги подвернул под себя, будто дорогой гость и ему сейчас подадут кальян[43]. Гордый был.

Воевода откинулся на лавке, привалился к стене. На лбу прорезалась морщина. Это было внове, чтобы орда шла с пушечным боем.

— Врёт, собака, — сказал казачий старшой, — чтобы через степь, по весне, пушки тащили, да ещё с огневым припасом… Невиданно…

Пнул крымца в рёбра. Тот повалился на бок.

— Врёт, — ещё раз сказал старшой.

Казаки загудели:

— Зараз степь сырая, ерики[44] воды полны… Непременно врёт гололобый.

Но воевода и не взглянул на казаков. Сидел молча, соображал. От лица звероватого отлила краска. Задумался крепко. Встал, прошёлся по избе на вывороченных ногах, ещё раз косо посмотрел на пленника и махнул рукой, чтобы убрали.

Крымца подняли, поволокли из избы. Тот хотел было что-то сказать, залепетал:

— Бачка, бачка…

Но воевода пренебрёг. Пленник был уже не нужен ему. Всё сообразил и прикинул воевода, пока сидел на лавке. Так решил: врать крымцу ни к чему. Об орде со зла сказал. Обиделся шибко, что его казаки вышибли из седла. А от обиды, со зла, врут редко.

Казаки посматривали на воеводу: отпускает их назад или как? Воевода сказал ворчливо:

— Ступайте, прикажу.

Казаки вышли. Воевода постоял посреди избы, крикнул писаря. Тот вошёл с прозеленевшей чернильницей, сел к столу. Уставился круглыми глазами на воеводу.

Воевода подошёл к окну, откинул створку.

Рассвело. В блёклом утреннем небе летали по-весеннему неряшливые грачи, которым в эти весёлые дни одно было занятие: прыгать друг через дружку. Воевода сцепил зубы. Рот — резко изогнутый, соприкасающийся посредине, раскрытый в углах, — казалось, вот-вот сломается в больном крике. Но воевода не крикнул. А было о чём кричать.

Писарь, глупый мужик с льняными, набросанными на лоб волосами, — на что уж дурак дураком, в спину воеводе глядел — и то заметил: ссутулились широкие плечи воеводы, словно лёг на них непомерный груз. Шея утонула в вороте тулупчика. Да и всё грузное, тяжёлое тело воеводы скукожилось, собралось в ком, как ежели бы готовился он к прыжку. Писарь поморгал белёсыми ресницами и полез было под мышку почесаться, но отдёрнул руку, как от колючего. Воевода повернулся к нему лицом.

— Пиши, — сказал.

Писарь торопливо обмакнул перо в чернильницу. Склонился над бумагой.

Думы воеводы были трудные: крикнуть-то собирался на всю Русь — орда-де идёт, орда, — а это непросто. Далеко от Оскола Москва, не одного коня изломают станичники, пока доскачут, но всё же знал воевода — путано сейчас в первопрестольной. И кто ещё прочтёт его послание в белокаменной да и как — неведомо. Оно всего бы лучше напутать, напетлять в грамотке — так-де и эдак, а то и вовсе эдак-де и так. И всё. Такое воевода умел: слов много, а дела чуть. И к кому бы грамотка ни попала, кто бы её ни читал, а сказать ничего нельзя, и воеводе куда как спокойно. И одним, и другим, и третьим потрафил, а при надобности и вовсе можно отказаться от грамотки. Голос Москвы всякому страшен, ибо первопрестольная раз только говорит и бьёт словом наповал. Но знал воевода: от степи чего хочешь можно ждать. И хоть дозоры казачьи стояли повсеместно, а налетят крымцы — и глазом не успеешь моргнуть, как спалят крепость и людей побьют. Много, ох много русские люди от степи горюшка хлебнули. На высоких дубах дозорные посиживали, но в степи поёт ветер, гонит пыль, порошит глаза, дозорный прикроет веки, а калёная стрела — фи-и-ить — и всё, нет казака. Орда пойдёт — кто её углядит? Запылают деревни и города, польётся русская кровь, закричат, запричитают уводимые в полон люди. Впереди у них одно: невольничий рынок. В Константинополе, в Египте ли… Родной земли больше не увидеть, сгинуть на чужбине. В ярме, под плетьми. В боли и унижении. Сколько русских людей на невольничьих рынках продано было, сколько красавиц славянок в гаремах увяло? Кто знает, кто считал? Путь орды обозначится костьми на дорогах, чёрным вороньём да пепелищами деревень. Крымцы бегут быстро, кони у них хорошие, и зла много.

вернуться

43

...ему сейчас подадут кальян. — Так назывался восточный курительный прибор, где дым очищался и охлаждался, проходя сквозь воду.

вернуться

44

Овраги.