Татарин молчал, и лицо его по-прежнему было застывшим. В тишине царёв дядька явственно услышал, как бурлит, кипит голосами, шумит Ильинка. Вспотел под шубой. Пот бисером обсыпал лоб. Эти голоса вдруг подсказали ему, как вздыбится, взвихрится, взорвётся жизнь на Москве, ежели только орда направит копыта своих коней на Русь. Кто устоит в том пламени? И тут же встали перед ним ненавистные лица Романовых и Шуйских, Бельских и Мстиславских. Кому-кому, а ему-то — наверное знал царёв дядька — пощады не будет. И не крымский кривой нож вопьётся в спину — засапожник московский за первым углом длинных переходов Большого дворца. А углов в переходах дворцовых много.
Семёну Никитичу стало страшно.
Мысли его прервало покашливание. Купец, спрятав чётки в широкий рукав халата, сказал:
— Хочешь знать правду — слушай не эхо, но рождающий его звук. Я многие годы ел русский хлеб и беды Москве не хочу.
Старик склонился к самому уху Семёна Никитича, и его губы зашептали тайное.
Выйдя из лавки и садясь в сани, царёв дядька подумал: «Цены нет тому, что сказал купец. Но человек он всё одно не нашего бога, и прощён я буду, ежели с ним что и случится ненароком».
Сел, кинул на ноги волчью полсть, сказал:
— Гони! Царь ждёт.
А царь и впрямь ждал. Ждал с нетерпением и узнал правду раньше, чем было им повелено.
— Та-ак, — раздумчиво протянул он на слова Семёна Никитича.
И царёв дядька не понял, что за тем стояло.
Борис откинулся в кресле, сцепил перед собой пальцы. Сжал. На руке царя вспыхнул нехорошим, зелёным, кошачьим блеском перстень, дарённый ещё Грозным-царём.
— Так, — сказал Борис и заговорил быстро и резко, как говорят, хорошо обдумав и окончательно решив.
Семён Никитич на что уж дерзкий мужик, видавший всякие виды, руками замахал:
— Такого не было… Отродясь не припомню…
И голос у него сел. Борис медленно-медленно поднял глаза на дядьку. И того будто два камня ударили — холоден и жесток был взгляд царя. Никогда раньше не глядел так Борис.
— Как же… — вновь, спотыкаясь, начал Семён Никитич. — Не было… Точно не было.
Царь перебил испуганный шёпот.
— Так будет, — сказал твёрдо, — и завтра же Думу собрать.
А грач, поклевавший конские яблочки, оказался прав. Пришло тепло. И вот посреди площади перед Большим дворцом в Кремле купался длинноклювый в голубой лужице. Окунал головку в светлую водицу, скатывал по спинке крупные, в горошину, золотые под солнцем капли.
Семён Никитич долго смотрел на весёлую птицу с Красного крыльца, но невесёлые, ох, невесёлые мысли царапали ему душу. Удивил и напугал своего дядьку Борис.
— Да… — выговорил Семён Никитич и горло пальцем помял, будто ему неловко стало. — Да…
И вдруг нагнулся, схватил камень, швырнул в грача.
— Пошёл! — крикнул. — Погань!
А для чего птицу божью обидел — неведомо.
3
Подмигнула весна тёплым глазом, да и опять закрутила непогодь. На Москве так часто бывает. Дерзко, с разбойничьим посвистом бился ветер в широкие арочные окна Грановитой палаты, строенной сто лет назад мастерами Марко Фрязинья и Пьетро Солари[45] по повелению великого князя Ивана Васильевича[46].
Иван Васильевич был славным воителем и присоединил к Москве и Новгород, и Тверское великое княжество, и вятские земли. У Литвы отвоевал немалые владения. Но всю жизнь любил князь лепоту и поставил в Кремле Большой каменный дворец. Грановитая домина была одной из палат этого славного творения, коим Москва с достоинством гордилась перед приезжими. Изукрашена сия палата была снаружи гранёным камнем невиданной красоты, а изнутри — стенописью необычайных красок, так положенных, что изумлялись люди великому мастерству безымянных художников.
Третий день в славной палате заседала Дума. Прочитана была тревожная грамота оскольского воеводы, и бояре решали, объявлять или не объявлять дворянское ополчение. Нужно было, отрывая людей от пахотных забот, созывать на ратный подвиг. Бояре беспокоились: а как хлебушек? Как иные хозяйские труды? Зима, известно, натворила много бед. Только и надежда была на доброе лето — залатать дыры. Ан нет, в поход надо собираться. Но поди вытащи дворян из дремучих нор, выкликни из-за стоялых лесов, вызволь через непролазные весенние грязи. Оно и простое занятие — срубить избу, но хозяин задумается: где лес взять, кто будет его валить, как привезти, какой мастер сруб станет вязать? Да и нужна ли та изба, а может, потесниться да и обойтись старой хороминой? Сей же миг разговор шёл не об избе, а о государском деле. Постой в таком разе — не гони коней! Но да все эти резоны — и дельные, и к месту — только выговаривались. Главным было другое.
45