Выбрать главу

В декабре 1945 года Пастернак писал сестрам в Англию, касаясь недавно опубликованной там книги переводов его прозы и появившихся о нем в Англии статей:

Конечно, для меня больше чем радость — священное какое-то счастье, что, пусть случайно и по ошибке доброжелателей, я попал в общество имен, которые мне были в жизни дороже всего, — Рильке, Блока и Пруста. Нахождение мое в этой атмосфере естественно и закономерно. Для меня большим утешением в суровой моей судьбе были ваши персоналисты вокруг «Трансформэшн», я их близко не знаю и в особенности как о художниках ничего не могу сказать, но общий духовный рисунок, что ли, идейное его очертание, те стороны, какими в нем присутствуют символизм и христианство <…> — всё это удивительно совпадает с тем, что делается со мной, это самое родное мне сейчас, самое нагретое место на холодной стене, отделяющей меня от вас.

Дальше Пастернак пишет, как его поразил и взволновал его успех в больших аудиториях, как молодые люди подсказывали ему позабытые им строчки стихов:

Интересно, что эта стихия немножко жертвенного, необъяснимого успеха, этого чуда взаимопониманья и отдачи себя, всегда налицо, всегда где-то рядом подстерегает меня, и, казалось бы, чего лучше, отдаться ей на всю жизнь без перерыва.

Вот такой была программа жизни позднего Пастернака, понявшего в своем отчасти и вольном уединении, что он поистине заслужил славу и любовь. Но как характерно, что уже в этом вполне оптимистическом письме возникает слово «жертвенный». «Жертвенный успех» — это и есть норма христианского поведения, «подражание Христу» как говорили в старину.

Пастернак писал в позднейшей автобиографии «Люди и положения»:

Я люблю свою жизнь и доволен ею. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю.

Это было написано в 1956 году в качестве предисловия к готовившемуся тогда и не вышедшему однотомнику. Невозможно усомниться в истинности этих слов, но так же невозможно не принять во внимание послевоенных настроений Пастернака. Он хотел выйти к людям — и был даже готов к жертве.

Так и произошло. Этой жертвой было опубликование за границей романа «Доктор Живаго», с последующими за этим славой поношением и распятием. Выставочная витрина в случае Пастернака оказалась Голгофой, крестной мукой. Христоподобной фигурой Пастернак задумал своего героя, и это не совсем ему удалось, но оказалось, что эта роль пришлась впору самому автору.

Отношение Пастернака к христианству — очень большая тема, ее если и обсуждать, то отдельно и особо. Но здесь можно сказать, что европеизм Пастернака — это как раз его христианство. Едва ли не лучшее в романе «Доктор Живаго» — рассуждения о христианстве. Хотя бы, для краткости, такое:

Евангелие <…> говорило: в том сердцем задуманном новом способе существования и новом виде общения, которое называется царством Божиим, нет народов, есть личности.

Не нужно даже напирать на христианство для того, чтобы увидеть в этих словах квинтэссенцию европеизма — не как культурно-бытовой характеристики, но как нормы долженствования.

Известно, как резко изменил Пастернак свою стиховую манеру, как он отказывался от ранних своих стихов в пользу тех, что появились в «Докторе Живаго». Несколько огрубляя, можно сказать, что ранний Пастернак, периода «Сестры», — ветхозаветен, а поздний евангеличен. Стихи из «Живаго» — это как бы Джотто. Но и вне проекции его поэзии на христианство можно раннего Пастернака любить больше, — когда он не Джотто, а Пикассо, когда он кубист и футурист.

Но текут и по ночам

Мухи с дюжин, пар и порций,

С крученого паныча,

С мутной книжки стихотворца.

Это из стихотворения под названием «Мухи мучкапской чайной». Или вот еще:

Дик прием был, дик приход,

Еле ноги доволок.

Как воды набрала в рот,

Глаз уперла в потолок. 

Ты молчала. Ни за кем

Не рвался с такой тугой.

Если губы на замке,

Вешай с улицы другой.

А кончаются эти стихи так: