Между тем пошло-поехало: взаимная критика, возражения, уступки, отказ от своих слов… Этот обмен внешне убедительными аргументами между сторонниками литературной выразительности прежних лет и теми, кто срывал с языка последние одежки, полагая, будто изобретает новую, оригинальную способность восприятия, не кончился ничем конкретным: каждый остался на своей позиции. Впрочем, в эпоху, когда в России не прекращалась грызня между художниками, планете угрожал куда более серьезный конфликт, и прессе было куда интересней обсуждать именно эти события, а не свары между литераторами, каждый из которых непримиримо доказывал свою правоту.
Для того чтобы хоть как-то просуществовать в месяцы нищеты, бездействия и колебаний, Борис нанялся учителем к сыну литовского поэта Юргиса Балтрушайтиса и провел лето в имении этого последнего на берегу Оки — поблизости от Алексина. Здесь поэт делил свой досуг между переводом комедии Генриха фон Клейста «Разбитый кувшин» и болтовней с другими обитателями поместья, среди которых все оказались в той или иной степени озабочены неизбежностью войны. Если вспомнить о недавнем русско-французском альянсе и о дружеском отношении русских к «братьям-славянам» из Сербии, ставшей объектом немецких притязаний, то разве нет оснований думать, что Россия может оказаться втянутой в войну с Германией?
События торопили с принятием решений. В июле 1914 года Бориса Пастернака вызвали в Москву: ему нужно было прибыть в призывную комиссию. В день медицинского осмотра молодой человек благословил свое давнее падение с лошади. Тщательно изучив его искалеченную ногу, врачи выдали ему белый билет по причине явной ее укороченности. Успокоившись на этот счет, он вернулся к своему временному наставничеству. Однако он уже сменил воспитанника, и теперь его учеником стал юный Вальтер Филипп, сын обосновавшегося в России богатого немецкого коммерсанта. Мориц Филипп очень вежливо принимал молодого учителя и весьма щедро оплачивал его труд. А в России той эпохи следовало быть патриотом и, стало быть, ненавидеть немцев! Что за нелепость! В отместку только за происхождение взбудораженная чернь разгромила контору и жилой особняк мирного коммерсанта. «Разрушения производили по плану, с ведома полиции, — записывает Пастернак впоследствии[33]. — Имущества служащих не трогали, только хозяйское. В творившемся хаосе мне сохранили белье, гардероб и другие вещи, но мои книги и рукописи попали в общую кашу и были уничтожены». И добавляет с горьким скептицизмом: «Терять в жизни более необходимо, чем приобретать. Зерно не даст всхода, если не умрет. Надо жить не уставая, смотреть вперед и питаться живыми запасами, которые совместно с памятью вырабатывает забвение».
Вначале энтузиазм заглушил голос разума даже у самых рассудительных и дальновидных людей. Из уважения к слову, данному Франции, Сербии и всему цивилизованному миру, все полетели на помощь страдающему населению маленькой страны. Россия казалась несметно богатой, неистощимой в ресурсах и непобедимой. Она сразу же разбила австрийцев, которые воевали на стороне Германии, и это породило вполне, казалось, оправданные надежды на то, что война будет быстрой и не потребует больших человеческих жертв. Однако почти вслед за столь многообещающим дебютом русские понесли такие потери, попытавшись занять Восточную Пруссию, что в Москве начали догадываться: вряд ли все окажется так просто. Вокруг Бориса Пастернака уже слышались шепотки о том, что наша отечественная армия, конечно же, кто спорит, самая мужественная и отважная из всех союзных армий, но ее вместе с тем и хуже всех экипировали, хуже всех снабжают и ею — вполне возможно и такое! — хуже всех командуют. Из битвы в битву неуклонно сокращалось количество солдат: одних убивали на месте, другие вынуждены были отступать. Даже в Польше — плачевное поражение. Падение Лодзи означало для тех, кто еще верил в легкую победу, полное крушение всех иллюзий. Списки погибших и пропавших без вести росли во все ускоряющемся зловещем темпе. В России почти не осталось семей, где не надели бы траур.