Однако в ту самую минуту, когда Борис писал эти строки, мысли его были вовсе не об Ольге Фрейденберг: в его жизнь метеором, кометой ворвалась новая женщина Едва достигшая двадцатидвухлетия Евгения Владимировна Лурье была тогда студенткой математического отделения Высших женских курсов на Девичьем поле в Москве, лучезарная улыбка играла на ее губах, сияла в глазах, и вообще она всегда выглядела так, будто светится в предвкушении счастья, которое уже на пороге. Может быть, именно ненасытное, радостное стремление к жизни, ко всему, что эту жизнь составляет — существам, событиям, — и разожгло Пастернака? Может быть, его влекла к Евгении не только чистая, простодушная красота девушки, но и возможность рядом с ней обрести веру в свою пока еще совсем не определившуюся карьеру поэта… В моменты наивысшего восторга Борис убеждал себя, что нельзя стать настоящим поэтом, не будучи настоящим революционером. Но должна ведь при этом существовать некая мера в притязаниях, некий предел жестокости, а вот это революционеры осознают нечасто. Словом, если с поэзией все в порядке, о политике этого не скажешь! И каждый день народные волнения непредсказуемого масштаба препятствуют осуществлению таких на самом деле естественных чаяний писателя.
Март 1921 года был отмечен ростом уличных беспорядков и мятежом моряков в Кронштадте, возмущенных допотопными, по их мнению, требованиями дисциплины. Чтобы успокоить умы, X съезд Коммунистической партии принял решение спасти хотя бы то немногое, что уцелело во время революции, разорившей страну. И Ленин выбрал именно это время для того, чтобы заявить о новом, коренном повороте в государственной политике: НЭП (новая экономическая политика) предоставляла некое подобие свободы ремесленникам и тем, кто возделывает пахотные земли. Советские газеты тут же стали превозносить эти единичные меры как доказательство того, что главной заботой власти было и остается равенство возможностей, прав и ответственности в пролетарском обществе.
В том же месяце Борис с некоторой опаской согласился принять участие в организованном в Доме печати вечере. Программа включала стихи Пастернака в исполнении профессиональных актрис, но несколько стихотворений должен был прочесть сам поэт. «Признание это или ловушка?» — думал он по дороге в Дом печати, но до самого конца вечера так и не смог понять, какая версия правильна. Конечно, Маяковский в качестве «главы литературного авангарда» счел себя обязанным похвалить автора за «дерзость — вместе и социалистическую и артистическую», за талант, но отдельные слушатели не преминули заметить, что здесь всего лишь словесная мешанина и что надо еще только ожидать появления среди поэтов «нового Пушкина». Пастернак решил, что имел полууспех, и вполне им довольствовался. Чуть позже Маяковский, все такой же предприимчивый, представил молодого собрата Александру Блоку, собравшему своих многочисленных поклонников в московском Политехническом музее, чтобы прочесть им сборник своих стихов. Блок сразу же объявил Борису, что видит в нем того, кто «понесет в будущем факел русской поэзии», Пастернак склонился под грузом похвал и отправился восвояси, думая о нем, как о старшем брате, с которым тесно связан любовью к звучности русского языка. Узнав несколько месяцев спустя о скоропостижной смерти Блока, которого уже готов был воспринимать в качестве непогрешимого советника и вождя, Борис испытал такое глубокое горе, словно этот человек был ему ближе всех родных, ближе собственной семьи.
Но что такое была смерть Блока — естественная, в своей постели, в сорок один год — по сравнению со вскоре, в августе того же года, произошедшим расстрелом политической полицией поэта Гумилева, обвиненного в том, что он был участником неведомого контрреволюционного заговора! На этот раз Пастернак с ужасом думал о «преступлении», каким видится власти любая свободная мысль.