Задетый критикой в адрес сборника «Темы и вариации», автора которого авангардистские рецензенты неловко поздравляли с тем, что он недоступен пониманию обычных читателей, Пастернак решил перейти на прозу и сделал уже первые попытки. Но больше всего его волновали сейчас гонорары: один был обещан Госиздатом за «Сестру мою — жизнь», другие он должен был получить за переводы на русский язык произведений немецких революционных поэтов, во что он сейчас и впрягся. Конечно, ставки за перевод были мизерные, смешные, но стихотворений оказалось больше двадцати, так что сумма в целом могла выглядеть довольно прилично. А с этими деньгами можно было бы, по крайней мере, спокойно позволить себе «дежурные обеды» в берлинском трактире.
Однако Борис и сам тревожился, что подобные занятия помешают ему теперь отдаваться истинному своему призванию — поэзии. Приехав на несколько дней в Москву, он пишет жене 11 мая 1924 года: «Женечка! <…> По-настоящему мне бы взяться сейчас за самое архифантастическое что-нибудь, прописать часов до трех с тем, чтобы завтра это начало на меня со всех деревьев глядело, глазами всех домов, жаром накаленного сквера. И так бы утро встретить и утром бы продолжать. Ан не тут-то было»[57].
Увы, возвращение в Москву вдохновило Пастернака не больше, чем бродяжничество по Германии… Однако он испытал громадную радость, присутствуя при рождении своего первого сына, Евгения[58]. Внезапно сами эти слова, просто слова «жена» и «ребенок» наполнились для него новым смыслом, приобрели волшебное звучание, производили едва ли не чудотворное воздействие. До сих пор он произносил эти слова не задумываясь, как любые другие, которых так много в русской повседневной лексике. И вдруг — будто прозрение. «Настоящая женщина и настоящий ребенок. Мои, — пишет он, проводив жену с сыном в Петроград, к родителям Евгении. — Вот именно эти и такие. То есть на моем языке (на котором, когда-то начав лепетать и проговорив всю жизнь, я когда-нибудь прощусь с нею) — эти два слова: жена и сын — ничего лучшего и полнейшего означать не могли. За окошком сидели идеальные образцы этих слов, единственные их изображенья. Не знаю, поймешь ли ты, что мне невозможно вообразить себе других моделей этих двух слов и для других мужей и отцов»[59].
Новая ответственность отца семейства побуждала Бориса не довольствоваться скучным ремеслом переводчика, необходимого как заработок, надо же было семье на что-то жить. «Вероятно, через месяц я поступлю на службу… — сообщает Пастернак родителям в письме от 20–23 сентября 1924 года. — Без регулярного заработка мне слишком бы неспокойно жилось в обстановке, построенной сплошь, сверху донизу, по периферии всего государства в расчете на то, что все в нем служат, в своем единообразии доступные обозренью и пониманью постоянного контроля. Итак, я решил служить»[60].
И вот в конце того же года он устраивается на работу — ему поручено составлять библиографию в библиотеке Министерства иностранных дел, отыскивая в иностранных журналах документы, «проливающие свет» на идеи Ленина, связанные с обширной деятельностью по социальному и экономическому возрождению, начатой им во время пребывания за границей. Было дано указание отыскать гениальные черты этого великого человека во всем, что бы он ни делал с самых ранних лет.
Поскольку за размахивание кадилом платили, Пастернак не протестовал против этих заказных панегириков. Но когда оставался один у себя в комнате перед белым листом бумаги, уступал потребности писать для себя, не думая о том, какое суждение кто-то вынесет о его вещах. Воспользовавшись тем, что на 1925 год было назначено празднование двадцатой годовщины первого бунта против царского режима, он одним махом сочинил рассказ в стихах «Девятьсот пятый год», эхом повторивший волнение подростка, переживавшего первую из сотрясших страну революционных бурь[61]. В этой стихотворной сюите, в которой поэт живописал как нищету заводских рабочих, так и мужество студентов левого крыла, чей вождь, Бауман, был убит крайне правыми, представителями «черной сотни», в равной степени проникновенны воспоминания и о застывшей пустынной Москве накануне стачек, и о грозных уличных битвах в Санкт-Петербурге. Любую картину тут вдохновляют одинаковый энтузиазм и одинаковая растерянность:
57
Цит. по:
61
1 «Девятьсот пятый год» был начат в июле 1925 года и закончен в феврале 1926-го. См.: ПСС. Т. 1. С. 288.