Он восхищается морским мятежом и воспевает в целом гимне лейтенанта флота Шмидта, казненного за то, что встал во главе восставших в Севастополе. Фрагменты этих текстов — имеются в виду «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт», — безупречных с точки зрения их революционной окрашенности, печатались в разных журналах, и власти в результате стали относиться к автору мало сказать одобрительно, почти как к родному. Но при этом высшие сферы вовсе не дремали: если им было ясно, что Пастернак понимает единодушный порыв первых большевиков, то его мысли по поводу итогов коллективизации и последовавшей за нею уравниловки были им пока неизвестны, и как тут было не задаться вопросами… В принципе «оправданный», Борис на самом деле находился под все более пристальным надзором. Как и большинство своих собратьев, он утешался и радовался, найдя отклик читателей на то, что выходит из-под его пера, вне чиновничьих кабинетов и прессы, рабски преданной режиму. Так, причиной просто небывалого его восторга стали строки из письма отца, который говорил о встрече с Райнером Марией Рильке и о том, что этот великий немецкий поэт назвал Пастернака, наряду с Цветаевой, будущим русской поэзии. Однако 31 декабря 1926 года, когда Борис как раз собрался выразить Рильке чувство признательности, газеты сообщили о смерти его восторженного поклонника, и эта новость лишила его всякого желания продолжать какую бы то ни было борьбу со словом. Голова его была пуста, руки опустились, он больше ничего не ждал от жизни.
Некоторые его произведения в стихах или прозе еще появлялись иногда в скромными тиражами издаваемых журналах. Был опубликован роман в стихах «Спекторский», но он прошел практически не замеченным, несмотря на то, что был весьма лестно представлен в последних номерах журнала «Красная новь»[63]. Читающей публике не нравился рыхлый, неустойчивый герой, она не одобряла ни движений его души, ни размышлений. Спекторский, по ее мнению, не знал ни того, кто он есть, ни того, куда идет. Спекторский попросту неловко барахтался в потоке истории. Но в то время именно таковы были глубинные мысли автора.
Беззаветно влюбленный в свою жену, гордый тем, что она подарила ему сына, Борис неотступно думал, а способен ли он на что-нибудь еще, кроме как быть вульгарным жеребцом-производителем. И при этом не так уж безмерно страдал в кратковременной разлуке с любимой. Он пишет жене из Москвы: «Ах, какое счастье, что это ты у меня есть! Какой был бы ужас, если бы это было у другого, я бы в муках изошел и кончился»[64], но в это же самое время не перестает упрекать себя в интеллектуальном безделье. Ему казалось, будто весь мир вокруг него в движении, только он один топчется на месте. Вдруг ему приходит в голову мысль о том, что все зло идет от навешенного на него ярлыка «футурист», что ярлык этот словно бы прилип к нему, тогда как на самом-то деле он истинный «верист». Он пытается объяснить свою позицию, пишет об этом Маяковскому и, желая быть последовательным, уходит из «ЛЕФа».
Покинув «Левый фронт искусств», Пастернак не имел в виду какой-либо другой организации или союза: единственным его стремлением было оставаться самим собой. Но разве такое было возможно в этой стране безумцев, где каждый казался виновным неведомо в чем? РАПП, Российская ассоциация пролетарских писателей, требовала полного уважения к запретам, диктовавшимся правилами политической и социальной жизни СССР, и потому с конца сентября 1925 года развязала ожесточенную кампанию, направленную на дискредитацию, если не уничтожение двух писателей: Бориса Пильняка и Евгения Замятина, осмелившихся публиковать свои произведения за рубежом без разрешения партии на эти публикации. Вот уже и над Союзом писателей, до тех пор претендовавшим на полную профессиональную независимость, забирает всю власть «комитет контроля», не только и не столько по художественной части, сколько по политической. Пастернака охватило зловещее предчувствие, и он не ошибся: в апреле приходит весть о том, что друг Бориса, журналист Владимир Силлов расстрелян ГПУ, даже не потрудившимся объяснить причину казни. А сразу же после этой трагической вести — сообщение о самоубийстве Маяковского. Что подтолкнуло Владимира к этому отчаянному поступку? Неосторожное поведение в политике? Разочарование в литературе? Любовные проблемы? А может быть, просто усталость — он устал жить в стране, где сама жизнь так же бесполезна, как и искусство? И ведь чем больше литераторы скукоживались в своих норах, тем шире расправляли плечи, тем сильнее выпячивали грудь чиновники в кабинетах.
63