Глава IV
Второе рождение
Подозрительность мало-помалу завоевывала верхние этажи государственной власти, и 1935 год начался серией арестов и судебных процессов, связанных с тем, что 1 декабря 1934-го был убит Сергей Миронович Киров, глава ленинградских коммунистов, чья популярность в народе стала угрожать лидерству Сталина. Этот последний исподволь вытеснил из руководства страной всех конкурентов. Сначала он был членом «тройки», в которую входили, кроме Сталина, еще Каменев и Зиновьев, затем устранил обоих соперников, отдал их под суд и приказал казнить за принадлежность к «Террористическому троцкистско-зиновьевскому центру». Отныне в его руках сосредоточивается вся власть: Сталин — председатель Совета Народных Комиссаров, он командует армией, руководит тайной полицией, которая снова сменила имя и стала теперь НКВД. НКВД же, спеша доказать свою необходимость, увеличил число обысков, «усиленных» допросов и противозаконных арестов. Любая бумажка подвергалась анализу, любое письмо перлюстрировалось, интеллигенция взвешивала каждое слово, прежде чем написать его на бумаге: неловкое определение или запятая не на том месте могли отправить автора за решетку. Сталин полагал первым долгом писателя расхваливать на весь мир достоинства родной страны. Он даже публично, на встрече с литераторами в доме Максима Горького (октябрь 1932 года), обращаясь к представителям этой профессии, заявил, что авторы-коммунисты являются «инженерами человеческих душ»[74] и что «поэт — творец душ, а создание душ важнее производства танков»[75].
В ноябре того же года, когда еще не прошло ослепление признанием величайшего значения роли писателя в обществе, Пастернак узнает о самоубийстве молодой жены «отца народов» и решает отправить Сталину пару строк соболезнований. Реакция оказалась быстрее некуда: Сталин тут же предложил поэту отправиться в командировку — в Париж, на «международный конгресс писателей в защиту культуры»[76], который был намечен на период с 21 по 25 июня 1935 года. Страх перед публичными выступлениями, усталость и нервозность, заработанные многодневной бессонницей, склонили поэта к тому, чтобы отказаться от лестного предложения. Но в высоких инстанциях ему дали понять, что его отказ от поездки будет воспринят как несогласие с прогрессивной политикой родной страны. Вместе с тем ему объяснили: совершенно особый характер его миссии исключает присутствие рядом супруги. А значит, Зина останется в Санкт-Петербурге и удовольствуется, как все, как несчастная Евгения, тем, что будет отыскивать сведения об этапах продвижения своего героя по заграничным джунглям в газетах. Пастернак согласился, совсем пав духом, и сел в поезд с ощущением, будто он лжеходатай по делу, в которое больше не верит.
В Берлине Борис обнимет сестру Жозефину, но при мысли о том, чтобы встретиться с родителями, — смалодушничает: подумает, что избыток чувств повредит и отцу с матерью, и ему самому.
Оставалось преодолеть главное испытание — выйти на трибуну парижского дворца «Мютюалите». Прежде чем предстать перед французской публикой и несколькими коллегами, эмигрировавшими из России, он спрашивал всех подряд о чувствах, которые те испытывают по отношению к России. Из писем Марины Цветаевой он знал, что в стране, давшей ей приют, ее не любят, что ею не восхищаются так, как она того заслуживает. Соотечественники-эмигранты, как говорила Марина, упрекают в живущей в ее сердце симпатии, уважении к России, даже в известной ностальгии, хотя страна становится все более догматичной и нетерпимой. Борис, полагаясь на их долгую эпистолярную дружбу, надеялся рассеять это предубеждение. Однако, увидев Марину окруженной большой группой известнейших французских писателей, подумал: а при чем тут он — в этом ареопаге славы? Но вот он уже пожимает руки Элюару, Арагону, Эльзе Триоле, Андре Жиду, Жану Геено… и другим тоже, смущенно бормочет слова признательности в ответ на похвалы. Марина Цветаева пожирает его глазами, а он отдал бы все на свете, только бы она прогнала всех этих докучливых собеседников и наконец они могли бы остаться наедине, поговорить о поэзии, его и ее, — глаза в глаза, душа с душой. Но его уже ожидали на трибуне. Говоря то по-русски, то по-французски (этим языком он владел достаточно хорошо), Пастернак обнародовал собственную теорию искусства, согласно которой существует пространство абсолютной свободы и высшей беззаботности, которое, как и ясновидение, может быть только даром небес Позже он вернется к этому определению в написанном по-французски письме Жаклин де Пуайяр: «Я не моралист, не соглашатель, не филантроп, а может быть, даже и не нормальный, человечный человек»[77]. Ему бурно аплодировали — меньше за то, что он произносил, больше — за теплый баритон, светящийся искренностью взгляд и странный облик флибустьера от литературы.
74
Виктор Шкловский рассказывал Юрию Бореву, что афоризм «Писатели — инженеры человеческих душ» был высказан Олешей на встрече литераторов со Сталиным в доме Горького. Позже Сталин корректно процитировал эту формулу: «Как метко выразился товарищ Олеша, писатели — инженеры человеческих душ». А потом афоризм был приписан Сталину. Он не возражал.
75
26 октября 1932 года высшие советские руководители, в том числе И. В. Сталин, В. М. Молотов, К. Е. Ворошилов, встретились с писателями, собравшимися у Максима Горького в его московском доме на Малой Никитской. Именно на этой встрече Сталин назвал писателей «инженерами человеческих душ», добавив к этому, что производство душ важнее производства танков. Нарком обороны Ворошилов попытался было вступиться за танки, однако был прерван вождем…
76
В июне 1935 года по инициативе Ильи Эренбурга в Париже проходил Международный антифашистский конгресс писателей в защиту культуры. Здесь собрались писатели прокоммунистической и вообще левой ориентации из Франции, Германии, Испании, Скандинавских стран. Из СССР было 20 человек. В большой зал дворца «Мютюалите», вместивший как приглашенных деятелей культуры, так и парижскую публику, собрались люди разных воззрений, объединенные неприятием фашизма.