Выбрать главу

Александр Пастернак точно отметит важную психологическую черту брата:

...

«Мой брат с детства отличался неодолимой страстью овладеть тем, что явно ему было не под силу или что совершенно не соответствовало складу его мыслей и характера. Так случилось с ним и тут: ежедневно глядя на выезды наездниц, он решил испытать себя в этой трудности. Тут никакие уговоры не могли поколебать или отклонить его от исполнения задуманного. В спорах он так всем надоел, что на него махнули рукой».

Тринадцатилетний мальчик, обожженный памятью о темнокожих амазонках-рабынях, страстно хотел одного: присоединиться к этим, свободным и веселым. И умолил родителей отпустить его в ночное: пасти и купать лошадей.

...

«Резко повернув за вожаком, табун бросился к ржавшей лошади; мы ясно увидели, как кобылка, на которой скакал потерявший управление и равновесие, растерявшийся Боря, стала подкидывать задом, и Боря, не ожидавший еще и этого, стал заваливаться. В конце концов он не удержался и упал на бок, скрывшись с наших глаз за табуном, который, не останавливаясь, помчался дальше. Настала тишина. Тут все как бы исчезло. Не сразу поняли мы, что надо бежать к Боре – и на помощь ли? Бег стал труден: луг был кочковат, траву еще не косили, уже темнело. Я подбежал первым. Боря был жив; он был в сознании, боли не чувствовал, шок еще не прошел. Ногой шевелить он не мог»

(Александр Пастернак).

Травма совпала с великим праздником Преображения Господня (6 августа). Через четверть века в «Охранной грамоте», размышляя о детстве как об «интеграционном ядре» личности, Пастернак напишет:

...

«Какие-то части зданья (судьбы. – Н. И .), и среди них основная арка фатальности, должны быть заложены разом, с самого начала, в интересах его будущей соразмерности. И, наконец, в каком-то запоминающемся подобии, быть может, должна быть пережита и смерть».

«Богоданное время» жизни, достигнув своей наивысшей точки, готовит к смерти – не через воспоминание ли о детской травме, о боли, совпавшей с этой немыслимой щедростью жизни?

«Чтоб впоследствии страсть, как науку, обожанье, как подвиг, постичь», – напишет Пастернак в позднем стихотворении «Женщины в детстве».

И еще: он благодарит, говорит спасибо «всем им, вскользь промелькнувшим где-либо и пропавшим на том берегу» – не подмосковный ли берег мелькнул в сознании поэта?

Правая нога срослась неровно, на всю жизнь осталась хромота, преодолеваемая постоянным усилием воли. В молодости он носил ортопедическую обувь с утолщенной подошвой, затем приноровился, ходил, чуть пригибая здоровую левую ногу; выработал многими отмечаемую в воспоминаниях легкую, быструю походку.

Вскоре после травмы дотла сгорела соседняя дача; Леонид Осипович, в это время возвращавшийся из Москвы, поседел в одночасье, увидев издалека пожар, подумал, что некому вытащить из горящего дома закованного в гипс сына. Борис Пастернак вспоминал, как, разом «выбыв из двух будущих войн», он лежал без движения, а неподалеку горел дом и тоненько бил сельский жидкий набат, в окне металось зарево в клубах серо-малинового дыма.

Что навсегда вошло в сознание? Музыка, разлитая в воздухе; грозди сирени – лиловые, как размытые чернила, которыми пишет «художник» в своей «красильне». На соседней даче музыка возникала из ничего и преображала действительность, пожалуй, еще сильнее живописи.

Пронесшейся грозою полон воздух.

Все ожило, все дышит, как в раю.

Всем роспуском кистей лиловогроздых

Сирень вбирает свежести струю.

Все живо переменою погоды.

Дождь заливает кровель желоба,

Но все светлее неба переходы,

И высь за черной тучей голуба.

Рука художника еще всесильней

Со всех вещей смывает грязь и пыль.

Преображенной из его красильни

Выходят жизнь, действительность и быль.

«После грозы»

Полвека отделяют эти стихи, написанные в Переделкине, от впечатлений первого подмосковного лета. «Бурей», «грозой», омывшей действительность, стала для него музыка, записанная всесильной рукой Скрябина. Сила сочиняемого «была смела до сумасшествия, до мальчишества, шаловливо стихийная и свободная, как падший ангел», напишет через три десятилетия Борис Пастернак. Скрябин исповедовал свободное самовыражение свободного человека, сверхморализм, ницшеанство. А вечерами чинно прогуливался по близлежащему Варшавскому шоссе вместе с Леонидом Осиповичем. На прогулках старался казаться пустым, поверхностным, светским.