Выбрать главу

В легкомысленном Роттердаме он обзаводится минутной подругой.

А ю риали грет рашен поэт? — спросила меня моя подруга. Нет, — говорю, — не грет, а так себе, поэт как поэт, самый обычный. Как тебе, — спрашивает, — Голландия? Вери гуд, — говорю, — только скучно здесь. А в России не скучно? — спрашивает она. Это, — говорю, — смотря где, Россия очень большая страна, вери, — говорю, — биг кантри, ю андестенд ми, май датч леди? Проснулся посреди ночи, девушка лежала рядом и была очень красива. От счастия влюбленному не спится. — Подумал я. — Идут часы. Купцу седому снится в червонном небе вычерченный кран, склоняющийся медленно над трюмом, мерещится изгнанникам угрюмым в цвет юности окрашенный туман. Это Набоков. Кто с водкой дружен, тому секс не нужен. Это нарколог Сидоров. Тихо оделся и вышел в ночь.

В той ночи его тут же уносит к себе, в детство:

Когда я был маленьким, отец укладывал меня спать. Он читал мне Лермонтова, Блока и Есенина про жеребёнка. Иногда детские стихи Луговского. Ещё Брюсова про тень каких-то там латаний на эмалевой стене. Чьи стихи я читаю сыну? Лосева: «Всё, что бы от нас не скрывали…» и где «эй, дэвушка, слушай, красивый такой, такой молодой». Гандлевского: «Осенний снег упал в траву…» и про тирольскую шляпенку. «Рынок Андреевский» Рейна. «Концерт для скрипки и гобоя» Слуцкого. Много <Георгия>Иванова и одно, про пароходик, Ходасевича. Державинский «Волшебный фонарь» читаю плохо, с мэканьем и порою пытаюсь пересказать забытое прозой. Сын очень похож на своего прадеда, который умер за десять лет до моего появления на свет. Вряд ли дед читал что-либо отцу перед сном, он был председателем райкома партии где-то в Курганской области и, на случай ночных гостей, спал с пистолетом под подушкой. Теперь пистолет (ТТ) теоретически принадлежит отцу, а фактически мне. И боюсь, и надеюсь, что я последний владелец этого чуда.

Ну, во-первых, такой должности «председатель райкома» не существовало — были секретари, а во-вторых, обнаруживается существование пистолета деда Петра Афанасьевича: на предмет партийной бдительности вообще и возможной самообороны или самоубийства, если за ним придут ночные гости из органов.

Однако лейтмотив «Роттердамского дневника», его постоянная тревожная нота — канун возможного распада семьи.

С букетом обдрипанных роз на автобусной остановке я ждал Ирину. Ирина опаздывала на час-полтора, и мы шли гулять. Путь наш был замысловат — то я вёл её дворами, то предлагал свернуть и пройти аллеей, а иной отрезок пути настоятельно советовал проскочить на такси. Она ничего ровным счётом не понимала и только пожимала детскими плечиками. А знаешь, Ирина, ведь меня тогда могли запросто убить, неужели ты не чувствовала? Так или иначе, мы с тобой вместе десять лет, а ты ни разу не спросила, что с моей физиономией? Ты не прочитала ни одного моего стихотворения… Ты равнодушно проглядела заметку в «Литературной газете», написанную по всем правилам доноса — представь, меня бы могли расстрелять, живи мы с тобой не сейчас. Ты бы плакала, если б меня расстреляли? Жаль, что ты не дочитаешь до этого места, иначе я бы о многом тебя спросил, многое бы тебе поведал… Я очень замерзал, когда ждал тебя зимой в джинсовой ветровке, стесняясь надеть зимнее советское пальто. Прости мне эту слабость, я люблю тебя. Помнишь, какие письма я писал тебе из Кытлыма? Я описывал горы, карликовые сосны и невесёлое северное солнце, голубые ручьи с крупицами платины, огромные поляны, усыпанные синей ягодой, высокое-высокое небо. Всё это и по сей день во мне, только загляни глубже в глаза мои, загляни глубоко-глубоко, и, может быть, удивившись, ты найдёшь в себе силы простить меня.

Так или иначе, эта проза — все равно лирика. Исповедальная тональность преобладает, хотя и с перебоями. По обыкновению в поисках опоры он оглядывается назад: