Человек живёт воспоминаниями детства и мыслями о старости, если, конечно, ему больше нечем жить. Когда я был маленьким, сестра водила меня в Парк культуры и отдыха имени Маяковского. Там было всё: комната смеха, карусели «цепочки», качели разных видов, мороженое и сладкая вата, маленькая железная дорога, автодромы и, наконец, колесо обозрения, даже два, одно побольше, другое поменьше. Там играла уже тогда устаревшая музыка, один и тот же набор пластинок. Дети ходили за руку со взрослыми и улыбались. Можно было пить воду из фонтанчика, она казалась какой-то особенно вкусной. На клумбах росли цветы. Цыганки продавали самодельные конфеты в ярких золотинках, мне, правда, запрещалось есть эти конфеты, зато всегда разрешали покупать у тех же цыганок разноцветные шарики на резинке. Когда мы поднимались на колесе обозрения, Оля, придерживая меня, показывала, в какой стороне находится наш дом. Мы поднимались выше сирени, выше сосен, почти до самого неба. Года два назад я решил сходить в этот парк с сыном, побаиваясь, что он закрыт из-за нерентабельности или ещё почему-нибудь — по всему городу наставлены импортные аттракционы, кому нужен какой-то Парк культуры. Мои опасения были напрасны. Проехав несколько остановок на 10-м трамвае, мы прошли под аркой сталинского ампира, и я, уловив знакомый запах сирени, услышал знакомую музыку. Те же комната смеха, автодромы, качели, колесо обозрения, всё то же, даже статуя поэта, только нет улыбающихся девочек и мальчиков, сердитых мам и подвыпивших пап, нет цыганок, продающих милую сердцу ерунду. В парке было потрясающе пусто, хотя кассы работали, аттракционы функционировали. Я первым делом повёл сына на «чёртово колесо» — подняться до самых облаков. Потом мы были в комнате смеха, катались на автодроме, прогуливались, и меня всё это время не покидало чувство, что вот-вот что-то должно случиться — скорее хорошее, чем дурное. Домой мы шли пешком. Я понял, что Тоша ожидал чего-то другого, и купил ему диск с новыми гонками. Мальчик сказал: я люблю тебя, папа. Я взял его и понёс на руках. Ничего не случилось, а только казалось, что вот-вот, вот сейчас… Когда я стану старым, я приеду в этот парк один, сяду на сырую от весеннего дождя скамейку, буду слушать допотопную хриплую музыку и ждать. Ждать, когда лопнет хрустальный воздух и парк наполнится смеющимися детьми, одним из которых, наверно, буду я. А если так ничего и не произойдёт, старик, сидящий под сиренью в пустом парке отдыха на фоне замершего колеса обозрения, — по крайней мере, это очень красиво.
«Роттердамский дневник» не дописан. Текст оборван на том месте, откуда начал бы говорить философ, а поэт утихает:
Тем не менее Голландия скучна, они, голландцы, добывают электроэнергию посредством ветровых мельниц. Это, конечно, экологично, но, чёрт меня дери, как скучно! Это, — говорит мне мой переводчик, словацкая девушка Ева, — очень экологично! А мне, — говорю, — плевать, Ева, на экологию, у меня других забот полно. Ты, — говорит Ева, — как я думаю, волнуешься сейчас, как и каждый русский, что у вас новый президент? Вот уж, Ева, — говорю, — что меня не волнует, так это. О, — улыбается Ева, думая, что попала в точку, — ты расстроен событиями в Чечне? Нет, — говорю по-английски, — мне просто всё обрыдло. Ева сделала большие глаза и посоветовала мне идти в свой номер, а там лежать и читать Библию до тех пор, пока не полегчает. Библия… Что Библия? — подумал я. Эта безусловно Книга книг помогает поддерживать душевное равновесие тем, кто его уже достиг. От депрессняка, скотского настроения и дикого похмелья Библия не спасает.
Изможденного Бориса, вернувшегося из Роттердама, в Москве встретил Борис Петрович и увез домой. На залечивание ран ушло определенное время.
Послушаем Евгения Рейна в его беседе с Татьяной Бек (Вопросы литературы. 2002. № 5):
— …Я знаю, что ты, лежа в больнице, читал и перечитывал поэта Бориса Рыжего, которого летом 2001 года оплакала вся читающая Россия. Самоубийство. Чем тебе так дороги теперь его стихи?
— Это я вместе с Ильей Фаликовым настоял в жюри «Антибукера» в 2000 (1999. — И. Ф.) году, чтобы Борису Рыжему дали поощрительную премию. К тому времени я читал штук десять его стихотворений… А указал мне на его поэзию Алексей Пурин: прислал мне подборку Рыжего в альманахе «Urbi», который он, Пурин, в Питере издает. Там была подборка Рыжего, которая мне понравилась, а особенно удивило одно стихотворение — о том, что мы сидим в пивной и он знает, что со мной о Бродском говорить нельзя, и я встаю и навсегда исчезаю в белом английском плаще… Никогда в жизни у меня не было белого английского плаща: провиденциальность? Я удивился. Потом я прочел еще десятка два его стихов и понял, что он очень талантлив. Что он своеобразен. Что у него — странное продолжение школы Бориса Корнилова и Павла Васильева, которая на время «замерзла» в русской поэзии… Потом мы вместе оказались на Роттердамском фестивале, и вот тут я понял, что он — «поэт трагической забавы». У него с собой было много денег, и он оказался совсем не тот нищий поэт, который ждет, что ему нальют рюмку. У него были в кармане сотни долларов, он все время заходил в разные бары, которых там, как ты понимаешь, много, и пил крепкие напитки. Джин… Виски… А за кулисами фестиваля в неограниченном количестве давали лучшее пиво «Хайнекен». И он, набравшись джина и виски, приходил в этот самый клуб при фестивале и все лакировал огромным количеством пива. После чего терял ориентацию и подходил к незнакомым людям (английский он знал немножко), типа знаменитого Марка Стрэнда, и, хлопая их по пузу, говорил: «Ай эм русиш поэт. Ху ис ху?» Так себя на Западе не ведут, понимаешь… И я на каком-то этапе стал от него держаться подальше. «Боря, нам надо поговорить без тебя». Он в этом смысле был человек толерантный: я сказал — он отстал. При всем при этом он был мне симпатичен — и мы с ним немало выпили и поболтали.