— Молодцы оба…
— Не перебивай. Я видел, что с ним творится что-то неладное… А потом мы разъехались. А потом ты как раз сообщила мне в Литинституте, что его не стало… А потом уже я прочел все стихи Рыжего и замечательную статью о нем Пурина в «Звезде». В моем нынешнем представлении Борис Рыжий был самый талантливый поэт своего поколения.
— А как бы ты определил его индивидуальность?
— Повторяю: Рыжий был «поэт трагической забавы» (формула Вагинова). Он писал внятные, эмоциональные и как бы «фатальные» стихи, по методу абсолютно реалистические. Он описал свой мир. Думаю, искусственным во всем этом было (не в дурном смысле, а от слова «искусство») то, что он себя изображал типом вроде раннего Лимонова — вроде «подростка Савенко»: дружба с уголовниками… пивные… ночной уголовный город… поножовщина… А сам он был сын академика!
— Нет ли тут чего-то актерского?
— Пожалуй. Сын академика. Вырос в комильфотной советской среде. Ему нужна была маска (может, она вообще нужна — маска?), и я это отнюдь не осуждаю. В стихах он десятки раз написал о смерти.
— «Невысокую изгородь ада / по-мальчишески перемахну…»
— Да. Он был суицидный поэт. Как Маяковский. Как сын Томаса Манна Клаус, который раз двадцать покушался на свою жизнь, пока не отравился.
Роттердамский фестиваль стал вторым после «Антибукера» испытанием, из которого он, может быть, так и не вышел. Спустя приличное время, если у него спрашивали о делах, он отвечал:
— Из Голландии вернулся!
На самом деле он никак не мог вернуться из прошлого, из той поры, что так подробно-любовно прописана в «Роттердамском дневнике» и навсегда осталась в стихах:
Кытлым, Кытлым. Там был найден скелет, которого не было.
С Высшей инстанцией он обращался запросто, если не фамильярно. Мечта христианства — она мечта.
Еще, как на заре туманной юности, говорилось так (2000):
А в «Разговоре с Богом» (2001) уж не найти трепета, одна горечь, безнадега с гранулой сарказма: