Выбрать главу

Но шутки оказались плохи, когда брали кровь из вены. Маргарита Михайловна на этот случай принесла одноразовый шприц, коих тогда почти не было в русской природе, а стоило ткнуть шприцем в вену — Борис упал в обморок.

Было время, свои стишки на случай он называл «шкварками» и расписывал ими стены, школьные и уличные. Как-то, когда Борис на парте писал некий текст, учительница отчитала его: будешь писать на столе у себя дома. Он ответил: почему буду, я уже пишу. Это было правдой. Ирина Князева, придя к нему домой, увидела огромный лист ватмана на письменном столе. Исписав такой лист, он заменял его новым.

Литературу он учил в школе и прилично знал ее, особенно русскую. Но все любимое у него было вне школы — ну, не считая Ирины Князевой. Так, «Мастера и Маргариту» он получил из рук, вернее — из уст сестры Ольги: она прочла ему булгаковскую книгу. Это относится и к Бродскому.

Позже он скажет (интервью к шестидесятилетию Бродского):

Мне было лет 13–14, мы пили чай с моей сестрой Олей, я говорил о Маяковском и восторгался фрагментом (от «Дождь обрыдал тротуары…» до «…слезы из глаз, да, из распахнутых глаз водосточных труб…») его поэмы («Облако в штанах». — И. Ф.). А Оля прочитала мне «Ниоткуда с любовью…» и сказала, что это Бродский. Я, конечно, был потрясен.

Бродский, пожалуй, походил на сурового Мастера, но у Булгакова Бориса привлек как раз Понтий Пилат, не самый фанатичный приверженец художественной фантазии.

Надо сказать определенно. «Бог» он писал со строчной. Постоянно, практически до конца, за редкими исключениями — в тех случаях, когда надеялся на Его существование.

Мир создан не для нас — и бога нет.
(«Певец во фраке, словно носорог…», 1995)

Это было опять-таки протестом: что-то вы все слишком уверовали.

Были ли у Ирины Князевой соперницы? В стихах — всё по-другому. Мелькание девичьих имен имеет место, еще до Ирины:

Двенадцать лет. Штаны вельвет. Серёга Жилин слез с забора и, сквернословя на чём свет, сказал событие. Ах, Лора. Приехала. Цвела сирень. В лицо черёмуха дышала. И дольше века длился день. Ах, Лора, ты существовала в башке моей давным-давно. Какое сладкое мученье играть в футбол, ходить в кино, но всюду чувствовать движенье иных, неведомых планет, они столкнулись волей бога: с забора Жилин слез Серёга, и ты приехала, мой свет.
(«Двенадцать лет. Штаны вельвет…», 1998)

Обратим внимание на «движенье иных, неведомых планет». Без них нет поэзии Бориса Рыжего.

Или — намного позже:

Вы, Нина, думаете, Вы нужны мне, что Вы, я, увы, люблю прелестницу Ирину, а Вы, увы, не таковы.
(«Вы, Нина, думаете, Вы…», 1999)

Нина существовала, но больше это имя — скажем так, Лермонтов, условный знак, маскарад.

Была ранняя, еще челябинская, вполне детская, до-первая любовь, ее имя — Юля. Это имя — не эту девочку — он перевел в другое время:

Ты в пионерский лагерь отъезжал,           тайком подругу Юлю целовал всю смену. Было горько расставаться.           Но пионерский громыхал отряд: «Нам никогда не будет шестьдесят,           а лишь четыре раза по пятнадцать!»
(«Матерщинное стихотворение», 1997)

С Юлей срифмовалась Эля, девочка из 106-й, рано умершая, года через три после школы. По звуку и образу — одно лицо, отроческая звезда, ребяческая Лаура, Беатриче, Лиля (если уж по-маяковски). Такое ощущение, что Юля стала Элей по требованию жанра — элегии, их зарифмовал сам жанр. «Элегия Эле» (1994):

Как-то школьной осенью печальной, от которой шёл мороз по коже, наши взгляды встретились случайно — ты была на ангела похожа. …………………………… Ты была на ангела похожа, как ты умерла на самом деле. — Эля! — восклицаю я. — О Боже! В потолок смотрю и плачу, Эля.

Это Юля, став Элей, безвременно ушла, ознаменовав уход детства, лучших лет, лучших чувств и упований.

Эля, ты стала облаком или ты им не стала?
(«Во-первых, — вторых, — четвертых…», 1998)

Когда Борис Петрович сказал, что они переезжают в центр — на Московскую горку, Борис ему заявил: я туда не поеду, меня там убьют, меня знают только здесь, на Вторчермете, я здесь в авторитете, а там я никто.