Выбрать главу

Нет, он не ошибался, ища женской дружбы. Женщины понимали его как никто. Однако социология во взгляде на поэзию все-таки, как правило, хромает. «Деморализацией» и прочими штуками нельзя объяснить такую нематериальную, такую воздушную вещь, как стих.

Каждый поэт — почти каждый, если он не выкидыш поэзии, — локализован в своем времени-пространстве, да, он голос времени, да, он певец своей земли, но в жилах его пульсирует поток неблагополучия всего мироустройства, вселенское сиротство, поверх себя самого и быстротекущей действительности: то самое «космическое чувство отчужденности и одиночества». Рыжий всегда чувствовал «движенье иных, неведомых планет».

Жизнь — сволочь в лиловом мундире, гуляет светло и легко, но есть одиночество в мире и гибель в дырявом трико.
(«Больничная тара, черника…», 1998)

Овидий жил в золотом веке императора Августа. Ему было от этого легче? Анакреонтическое эпикурейство имело своей основой острое чувство бренности бытия. Memento mori, товарищ, помни о смерти.

Вот образчик прямой социальной сатиры Рыжего («Кино», 1997):

Вдруг вспомнятся восьмидесятые с толпою у кинотеатра «Заря», ребята волосатые и оттепель в начале марта.
В стране чугун изрядно плавится и проектируются танки. Житуха-жизнь плывёт и нравится, приходят девочки на танцы.
Привозят джинсы из америки и продают за ползарплаты определившиеся в скверике интеллигентные ребята.
А на балконе комсомолочка стоит немножечко помята, она летала, как Дюймовочка, всю ночь в объятьях депутата.
Но всё равно, кино кончается, и всё кончается на свете: толпа уходит, и валяется сын человеческий в буфете.

Подлинное измерение всему стихотворению дает последняя строка. Сын человеческий. О нем речь. Оглядка на Христа, пусть скороговоркой. Да и Георгий Иванов, с его горьким скепсисом, промелькнул, в том же ямбе, помнящем трехсот спартанцев:

Стоят рождественские елочки, Скрывая снежную тюрьму. И голубые комсомолочки, Визжа, купаются в Крыму.
Они ныряют над могилами, С одной — стихи, с другой — жених… …И Леонид под Фермопилами, Конечно, умер и за них.
(«Свободен путь под Фермопилами…», 1957)

Время — ложный свидетель поэзии. Это поэзия говорит правду о времени — она чутче его. Чувство времени завелось в человеке раньше самого времени, если оно есть. По слову Ивана Бунина:

Поэзия не в том, совсем не в том, что свет Поэзией зовет. Она в моем наследстве. Чем я богаче им, тем больше — я поэт.
Я говорю себе, почуяв темный след Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве: — Нет в мире разных душ и времени в нем нет!
(«В горах», 12 февраля 1916)

Прошу не усматривать в этих рассуждениях гендерного перекоса. Куда как суров в требованиях к стихам и людям честный, многоопытный Дмитрий Сухарев, и он движется в той же аналитической плоскости («Влажным взором», предисловие к книге Бориса Рыжего «В кварталах дальних и печальных…»):

«А что такого особенного в его стихах?» — спросила девица с телеканала «Культура».

Чем дольше думаешь, тем трудней ответить. В тот раз я ответил сразу, запись сохранилась, вот расшифровка:

По-видимому, есть нечто особенное, поскольку разные люди, которые считаются авторитетами в поэзии, говорят: да, Рыжий выделяется во всем поколении. Спросите хоть Кушнера, хоть Рейна, да и многих других — все говорят в один голос. Если попробовать объяснить… Могу попробовать.

Нужно закрыть глаза на второстепенное, хотя оно-то и лезет в глаза: на имидж, который он себе создавал, на его смерть, почему она случилась, зачем была нужна. Не многовато ли матерщины. Потом этот Свердловск, который живет в его поэзии. Почему он не похож на реальный Екатеринбург? Всякие такие вопросы — они интересны, но отвлекают от сути. Есть, по-моему, три главные вещи.

Во-первых, он соединил концы. Понимаете, после того как рухнул Советский Союз (и даже до того), очень большую развели при помощи зарубежных доброхотов пропаганду, что у нас в советскую эпоху ничего хорошего не было. Ни музыки, ни литературы — ничего. Это вранье, но на многих оно повлияло. И возникла целая генерация молодых поэтов, которые даже не знали, какая великая была у нас поэзия. Не знали, не читали, не желали читать. Поверили лукавой схеме: «Серебряный век — эмигранты — Бродский».