Выбрать главу

Несовместны потому, что без чувства «внутренней правоты» нельзя писать стихи. Несовместны потому, что поэтический дар предполагает особое устройство души. А еще потому, что поэтический труд занимает все мысли, все время: на злодейство просто не остается времени. Но это, конечно, была уже шутка, призванная разрядить и разбавить серьезность разговора.

Ничего странного, все правильно. Рыжий действительно учился у Кушнера, вплоть до построчных совпадений. Сравним. Вот Рыжий:

Я ничего не понимал, но брал на веру, с земли окурки поднимал и шёл по скверу.
И всё. Поэзии — привет. Таким зигзагом, кроме меня, писали Фет да с Пастернаком.
(«Трамвай гремел. Закат пылал…», 1998)

А вот его образец, то есть Кушнер:

И этот прыгающий шаг Стиха живого Тебя смущает, как пиджак С плеча чужого.
Известный, в сущности, наряд, Чужая мета: У Пастернака вроде взят. А им — у Фета.
(«Свежеет к вечеру Нева…», 1981)

Заметим попутно: фетовская вещь «Фантазия» еще в ранней юности восхитила Бориса, знал наизусть, часто читал вслух и чуть ли не начал жить в стихотворстве со стихотворения «Фет» (1995, ноябрь).

Парадоксально, но уралец Борис Рыжий нашел для самых душещипательных стихов — другой камень («Петербург», 1994):

Я уехал к чёрту в гости, только память и осталась. Боже милый, что мне надо? Боже мой, такую малость —            так тихонечко скажи мне            страшной ночью два-три слова,            что в последний вечер жизни            я туда приеду снова. Что, увидев пароходик, помашу ему рукою, и гудок застынет долгий над осеннею Невою.            Вспомню жизнь свою глухую —            хороша, лишь счастья нету.            Камень хладный поцелую            и навеки в смерть уеду.

Вот вам и отзвук Фета:

Хочу нестись к тебе, лететь, Как волны по равнине водной, Поцеловать гранит холодный, Поцеловать — и умереть!
<1862 (?)>

С Рейном Рыжего свел все тот же Леонтьев. Это было в апрельской Москве 1997-го. Леонтьев позвонил Рейну: к вам, Евгений Борисович, хотят зайти молодые поэты с Урала. Мастер сказал («проорал»): пусть заходят. Это были Рыжий и Дозморов. Рейн встретил их в прихожей своей квартиры на улице Куусинена: ребята, у меня важное дело («работаю с автором»), поговорим потом как-нибудь. Принял их рукописи и надписал одну свою книжку, принесенную Дозморовым, — «Сапожок» — на двоих. Забавно, что со стихами Рейна познакомил Дозморова как раз Рыжий, в обмен на Слуцкого и Самойлова, открытых ему Олегом.

Действительно, потом они с Рейном разговаривали — и не раз.

Рейн Евгений Борисыч уходит в ночь, в белом плаще английском уходит прочь.
В чёрную ночь уходит в белом плаще, вообще одинок, одинок вообще.
Вообще одинок, как разбитый полк: ваш Петербург больше похож на Нью-Йорк.
Вот мы сидим в кафе и глядим в окно: Рыжий Б., Леонтьев А., Дозморов О.
Вспомнить пытаемся каждый любимый жест: как матерится, как говорит, как ест.
Как одному: «другу», а двум другим он «Сапожок» подписывал: «дорогим».
Как говорить о Бродском при нём нельзя. Встал из-за столика: не провожать, друзья.
Завтра мне позвоните, к примеру, в час. Грустно и больно: занят, целую вас!
(«Рейн Евгений Борисыч уходит в ночь…», 1997)

Рейн потом говорил о Рыжем много, с похвалами и горечью, устно и письменно. Однажды он назвал Рыжего «любимый ученик», невольно произведя некоторую рокировку: раньше на этом месте был Бродский.