Выбрать главу

Так или иначе, 1999 год стал поворотным. Борис пишет «Качели», вещь концептуальную, хотя, заметим попутно, о концептуалистах (Пригов, Рубинштейн, Кибиров) он не говорит ничего хорошего. Всё условно: и некий концептуализм, и объединение этих трех несхожих имен под одним флагом — игры досужей литкритики. В чем концепт Рыжего? В понимании жизни как взлета и падения. Качели становились строчками его разных стихотворений: «Те же старухи и те же качели…» (1994), «Где качели с каруселями, мотодромы с автодромами…» (1998), «уснул, качаясь на качели, вокруг какие-то кусты…» (1999) — его «Качели» были им подготовлены, проговорены, прожиты и вылиты на одном дыхании. Можно сказать, к «Антибукеру» он был теоретически готов.

Был двор, а во дворе качели позвякивали и скрипели. С качелей прыгали в листву, что дворники собрать успели.
Качающиеся гурьбой взлетали сами над собой. Я помню запах листьев прелых и запах неба голубой.
Последняя неделя лета. На нас глядят Алёна, Света. Все прыгнули, а я не смог, что очень плохо для поэта.
О, как досадно было, но всё в памяти освещено каким-то жалостливым светом. Живи, другого не дано!
1999

Тотчас узнаётся Федор Сологуб, о котором Рыжий сам без утайки говорил в том смысле, что это его любимый поэт на ту пору. Да, «Чертовы качели» Сологуба:

В тени косматой ели, Над шумною рекой Качает черт качели Мохнатою рукой.
Качает и смеется,          Вперед, назад,          Вперед, назад. Доска скрипит и гнется, О сук тяжелый трется Натянутый канат.
Снует с протяжным скрипом Шатучая доска, И черт хохочет с хрипом, Хватаясь за бока.
Держусь, томлюсь, качаюсь,          Вперед, назад,          Вперед, назад, Хватаюсь и мотаюсь, И отвести стараюсь От черта томный взгляд.
Над верхом темной ели Хохочет голубой: «Попался на качели, Качайся, черт с тобой».
В тени косматой ели Визжат, кружась гурьбой: «Попался на качели, Качайся, черт с тобой».
Я знаю, черт не бросит Стремительной доски, Пока меня не скосит Грозящий взмах руки,
Пока не перетрется, Крутяся, конопля, Пока не подвернется Ко мне моя земля.
Взлечу я выше ели, И лбом о землю трах. Качай же, черт, качели, Все выше, выше… ах!
14 июня 1907 года

Узнаётся — безусловно. Но разница говорения, оригинальность голосоведения столь же безусловны. Рыжий убеждает себя жить, другого не дано, потому что его преследует мысль о том, что есть и другое.

В Москве и Питере никто толком не знал о послеантибукеровских метаниях Бориса. Это знал Олег Дозморов:

Это ко мне ты (обращение к Борису. — И. Ф.) прибежал накануне кандидатского по философии, чтобы прочитать наизусть новое стихотворение Гандлевского. Я решил, это твое, не заметил у тебя в руке вырванного из «Знамени» листка. Вот почему по твоему лицу пробежала тень, когда я, преодолевая зависть, промямлил: «Гениально, Боря. Когда написал?» Изумительно, шум в голове и сейчас от того частушечного размера, с перебивом ритма в третьей строке каждого четверостишия. А это, из «Сказки о царе Салтане»? Ты заметил? Нет, на пушкинские строки тебе указала Ирина, читавшая обычно Артему сказки на ночь. Помните, я рассказывал эту историю, Сергей Маркович, вам было приятно, как коту, которого почесали за ухом. Это мне ты читал свое стихотворение, которое Никулина (Майя Никулина — екатеринбургский поэт. — И.Ф.) выбросила из «уральской» подборки, со слезами, на мосту через Москва-реку с видом на Дом на набережной. Тебя никто не понимает на Урале, а в Питере, чтобы напечататься в «Звезде», приходится унижаться перед литературными генералами, и вот ты льешь пьяные слезы посреди столицы, которая скоро, скоро, потерпи немного, будет к тебе благосклонна. Это меня ты представлял как первого поэта Екатеринбурга и добавлял всегда, выдержав паузу: после меня, да я не спорю, сам же благородно пропустил тебя вперед в том стихотворении, в «Звезде». Это я тебя вытаскивал из окровавленной ванны, когда ты полоснул по венам безопасной бритвой, и успокаивал, пока ехала психбригада. Это я тебя отмазывал от милиции в поезде, на вокзале, в Питере на Невском. Я привез тебя из Питера и передал, драгоценного, с бланшем под глазом, чуть живого, с рук на руки родителям, и Борис Петрович совал мне полтинник на такси. Я поеду на трамвае, тут останавливается двадцать третий номер, спасибо, Борис Петрович. Через неделю ты позвонил из Голландии никакой и заплетающимся голосом сообщил, что русских поэтов на Западе любят, Олег, мы пробьемся, позвони только родителям и скажи, что со мной все в порядке. «Пьяный?» — сразу догадалась Маргарита Михайловна, и, прости, Боря, я не мог соврать. Это было уже после «Антибукера», после которого ты страшно изменился. Морально ты не был готов не то что к премии, к простой публикации, я читал переписку с Кушнером. В одном интервью, которые посыпались на тебя, премиального, по приезде из Москвы, ты сказал, что, дескать, сейчас борешься с похмельем. Приходить в себя пришлось все последние полтора года после «Антибукера». Премия и вообще известность тебе, конечно, невероятно шли, в мутном омуте славы ты чувствовал себя как рыба в воде, но и звездной болезнью ты заболел серьезно, чего там. Хотел и любил командовать. Поэзия — это армия, эту милитаристскую теорию Слуцкого мы знали как отче наш. Проступили отцовские замашки — холодность в общении с проштрафившимися литераторами-подчиненными, повисающие паузы в разговоре, который ты не считал нужным поддерживать, и прочее в том же духе. Чтобы была настоящая слава, говорил ты, нужно человек тридцать идиотов, которые будут ходить по салонам и орать твои стихи. Да вот закавыка — в Екатеринбурге не набрать столько, очень уж тонок культурный слой, очень уж беден. Значит, надо ехать в Москву, ничего не поделаешь.