Ангелы шмонались по пустым аллеям
парка. Мы топтались тупо у пруда.
Молоды мы были. А теперь стареем.
И подумать только, это навсегда.
Был бы я умнее, что ли, выше ростом,
умудрённей горьким опытом мудак,
я сказал бы что-то вроде: «Постум, Постум…»,
как сказал однажды Квинт Гораций Флакк.
Но совсем не страшно. Только очень грустно.
Друг мой, дай мне руку. Загляни в глаза,
ты увидишь, в мире холодно и пусто.
Мы умрём с тобою через три часа.
В парке, где мы бродим. Умирают розы.
Жалко, что бессмертья не раскрыт секрет.
И дождинки капают, как чужие слёзы.
Я из роз увядших соберу букет…
Действительно — на мотив Смелякова (это классика — смеляковское стихотворение «Любка»).
Освоение предшествующих стилистик шло в открытую. Тот же Слуцкий (с долей Мандельштама) отчетливо слышен в щекотливой теме:
Бог положительно выдаст, верней — продаст.
Свинья безусловно съест. Остальное — сказки.
Врубившийся в это стареющий педераст
сочиняет любовную лирику для отмазки.
Фигурируют женщины в лирике той.
Откровенные сцены автор строго нормирует.
Фигурирует так называемый всемирный запой.
Совесть, честь фигурируют.
Но Бог не дурак, он по-своему весельчак:
кому в глаз кистенём, кому сапогом меж лопаток,
кому арматурой по репе. А этому так:
обпулять его проволочками из рогаток!
(«Бог положительно выдаст, верней — продаст…», 1998)
Нет, названные им имена, которых «сегодня принято поминать», отнюдь не враждебны ему, но он оскорблен забвением других и находит необходимым в начале XXI столетия бросить вызов рутинному стереотипу текущего момента, включая «среднее звено», некоторые представители коего благосклонно отнеслись к нему самому. Он хотел вырваться из круга, сменить вехи. Веет загнанностью в угол. Тут и я пригодился.
Он подтверждает свои настроения той поры здесь:
Д.К.
Завидуешь мне, зависть — это дурно, а между тем
есть чему позавидовать, мальчик, на самом деле —
я пил, я беседовал запросто с героем его поэм
в выдуманном им городе, в придуманном им отеле.
Ай, стареющий мальчик, мне, эпигону, мне
выпало такое счастье, отпетому хулигану,
любящему «Пушторг» и «Лошади в океане», —
ангел с отбитым крылом под синим дождём в окне.
Ведь я заслужил это, не правда ли, сделал шаг,
отравил себя музыкой, улицами, алкоголем,
небом и северным морем. «Вы» говори, дурак,
тому, кто зачислен к мёртвым, а из живых уволен.
(«Завидуешь мне, зависть — это дурно, а между тем…», 2000–2001)
Посвящение Д. К. отсылает к эпизоду еще 1994 года, когда Борис на молодом сборище «Поэтическая вечеринка» сцепился с Дмитрием Кузьминым, московским гостем Екатеринбурга. Названные вещи — «Пушторг» Ильи Сельвинского и «Лошади в океане» Бориса Слуцкого — исчерпывающе определяют суть несогласий с продвинутым литературтрегером.
Подобных оппонентов у него было навалом. Причины не имели значения, поводы тоже. На критика Вячеслава Курицына он однажды набросился с кулаками: ты зачем опять приехал, бля.
У Рыжего — ни в его эссеистике, ни в устных беседах, вспоминаемых друзьями, — не нашлось имени Игоря Шкляревского. А родство с молодым Шкляревским на удивление очевидно:
Мороз! На улицах темно.
Себя почувствуешь подростком,
Ударишь в конское дерьмо —
Звенит и катится по доскам!
И вдруг команда: — Становись! —
Военкомат открыл ворота.
Из всех щелей протяжный свист,
И на вокзал — за ротой рота!
А баба плачет и кричит:
И слава богу, не сопьются,
И твой болван и мой бандит
Домой с профессией вернутся.
А у «болвана» стынет кость.
Шурует пар у виадука.
И чувства разные насквозь —
Маруся! Матушка! Разлука!
<1960-е >
У слова «темно» есть рифма и почище. Даже отсыл к Мандельштаму — «Россия. Лета. Лорелея» — у Шкляревского («Маруся! Матушка! Разлука!») схож с тем, что делал потом сам Борис. В любом случае, даже если Рыжий не читал Шкляревского, налицо факт существования в русской поэзии явных предпосылок к возникновению феномена Рыжего. В сущности, он уже был. Надо было только появиться и назваться.