Учившийся в ИФЛИ сын посла и сам будущий посол О. А. Трояновский писал, что «во время майских и ноябрьских демонстраций по пути на Красную площадь, проходя мимо определённого места, было принято хором кричать: — Да здравствует Борис Леонидович Пастернак!»
Ещё о Пастернаке. В 1938 году в анкете на вопрос «Что такое поэзия?» Слуцкий ответил так: «“Мы были музыкой во льду...”[10] — единственный род музыкальности, караемый Уголовным кодексом (см. 58 ст.)».
Веселились, шутили, позволяли себе...
Но время суровело, строжало, ужималось до казённо-марксистского миропонимания. В 1939-м институту присвоили имя Н. Г. Чернышевского, коего большевики видели в своих предшественниках. Ифлиец Григорий Померанц, философ, говорил:
Тогда ещё не было Высшей партшколы, и кадры в ИФЛИ наколачивали подковы на свои копыта. Несколько мальчиков и девочек из десятилеток, принятых на первый курс, выглядели как Иванушка и Алёнушка в избе у бабы-яги...
На старших курсах извивался клубок змей. Кадры могли уцелеть, только уничтожая друг друга, и они это поняли. Каждая ошибка на семинаре разоблачалась как троцкистская вылазка. В каждом номере стенгазеты кого-то съедали живьём.
В 1938-м студент-юрист Слуцкий был привлечён к юридической рутине (дневниковая запись «Как я описывал имущество у Бабеля»):
В 1938 году, осенью, я описывал имущество у писателя Бабеля Исаака Эммануиловича.
Это звучит ужасно. Тридцать без малого лет спустя я рассказывал эту историю старшей дочери Бабеля, и она слушала меня, выкатив глаза от ужаса, а не от чего-нибудь иного.
На самом же деле всё происходило весело и безобидно.
Осенью 1938 года я был студентом второго курса Московского юридического института. На втором курсе у юристов первая практика, ознакомительная. Нас рассовали по районным прокуратурам. На протяжении месяца пришлось поприсутствовать и в суде, и на следствии, и в нотариальной конторе, и у адвоката — всё это в первый раз в жизни. В самом конце месяца мы — трое или четверо студентов — достались судебному исполнителю, старичку лет пятидесяти. Утром он сказал:
— Сегодня иду описывать имущество жулика. Выдаёт себя за писателя. Заключил договоры со всеми киностудиями, а сценариев не пишет. Кто хочет пойти со мной?
— Как фамилия жулика? — спросил я.
Исполнитель полез в портфель, покопался в бумажках
и сказал:
— Бабель, Исаак Эммануилович.
Мы вдвоём пошли описывать жулика.
К тому времени, к сентябрю 1938 года, я перечёл нетолстый томик Бабеля уже десятый или четырнадцатый раз. К тому времени я уже второй год жил в Москве и ни разу не был ни в единой московской квартире. 23 трамвайные остановки отделяли Алексеевский студенческий городок от улицы Герцена и Московского юридического института. Кроме общежитий, аудиторий, бани раз в неделю и театра раз в месяц, я не бывал ни в каких московских помещениях.
Бабель жил недалеко от прокуратуры и недалеко от Яузы, в захолустном переулке. По дороге старик объяснил мне, что можно и что нельзя описывать у писателя.
— Средства производства запрещено. У певца, скажем, рояль нельзя описывать, даже самый дорогой. А письменный стол и машинку — можно. Он и без них споёт.
У писателя нельзя было описывать как раз именно письменный стол и машинку, а также, кажется, книги. Нельзя было описывать кровать, стол обеденный, стулья: это полагалось писателю не как писателю, а как человеку.
В квартире не было ни Бабеля, ни его жены. Дверь открыла домработница. Она же показывала нам имущество.
Много лет спустя я снова побывал в этой квартире и запомнил её — длинную, узкую, сумрачную.
В сентябре 1938 года в квартире Бабеля стояли: письменный стол, пишущая машинка, кровать, стол обеденный, стулья и, кажется, книги. Жулик знал действующее законодательство. Примерно в этих словах сформулировал положение судебный исполнитель.
В следующем году Бабеля арестовали, а в 1940-м расстреляли.