Выбрать главу

Она сама будет перечислять то, чем отчаянно жила ее душа, — «мертвую тоску по фантастически прекрасному прошлому, готовность швырнуть свое обесцененное существование в какой угодно костер, вывернутые наизнанку, отравленные демоническим соблазном религиозные идеи и чаяния… оторванность от быта и людей, почти что ненависть к предметному миру, органическую душевную бездомность, жажду гибели и смерти…».

И как-то грустно при взгляде на нее мелькнули перед Мусатовым светлые аллеи Введенского под причудливыми лебедиными облаками, тихие девичьи фигурки… Рассветы и сумерки, печали и надежды тех часов. Страшновато и представить эту «инфернальницу» там, на прогулках по его, мусатовским дорожкам, словно почуять русалку-оборотня в хороводе гоголевских светлых панночек. И опять увидел Виктор Эльпидифорович милую, склонившуюся над пяльцами головку Лены на веранде деревянного флигеля. И посыпавшийся белый вишневый цвет… И «боттичеллиевскую» грацию Надежды Юрьевны в густом, терпком провинциально-музейном затишье, на мерцающем фоне старинных гобеленов, опустившую вниз не глаза — очи. Где теперь она, друг, так щедро одаривший его вдохновение?

Только позже Мусатов узнает по рассказам, что в эту самую пору за неведомой рекой Сунгари, за возвышающимся на холме прифронтовым городом Харбином, в стылом поле, под вой бурана — в одной из восьми больших палаток, занесенных снегом и вместивших сотни солдат и офицеров, можно было найти женщину, не однажды написанную им… И художник представил с ужасом, как они сидели: по колена в ледяной жиже, задыхаясь от копоти и смрада разведенных в палатках костров, в которых перегорали кости животных — топить было нечем. Поистине, как в «пещерных», первобытных временах. Но еще более тяжелым испытанием станет для их госпитальной команды долгое, с 24 августа по 22 сентября, изнуряющее невыразимой тоской бездействие. Будут случаи самоубийства. Затем начнется длившееся двенадцать дней сражение на реке Шахэ. Недолго проработает с ранеными Надежда Юрьевна. Разбитая и потрясенная, она сама сляжет в лазарет.

Русская армия потеряет при Шахэ сорок две тысячи человек — вдвое больше, чем японцы. Обе стороны перейдут к обороне, растянув линию фронта на целых шестьдесят километров. Сложится положение, которое на языке военных называется «позиционной войной». Накануне отправки под Мукден Станюкович уговорит больную жену вернуться в Россию.

В домике был форменный погром: среди наполовину собранных, увязанных вещей Мусатов, страшно нервничая, сидел над письмом, в котором предупреждал собравшегося навестить его Василия Дмитриевича Поленова, что из Подольска они уезжают. «Это случилось гораздо скорее, чем я ожидал. Здесь было очень хорошо. Тишина и безлюдье здесь мои лучшие друзья. Можно так хорошо работать, но работать мне пришлось мало. Слишком часто надо было ездить в Москву. Надо было искать работы. И я решил совсем перебраться…»

Так и не успел он сродниться с новым полюбившимся уголком: навсегда уже уходят и уютная эта улочка, и очаровательно-нелепые Красные ряды — предмет живописных вожделений Грабаря. Черная зелень реки Пахры, солнечные высокие берега. Не пройти больше прибрежным парком — узким, тянущимся ввысь по крутизне, где на ветру, на просторе, меж огромных берез, серебристых тополей и ветел качается на тенистой дорожке сетка солнечных пятен. Не полюбоваться еще и на такое старинное великолепие этих мест, как церковь Знамения и голицынская усадьба в Дубровицах, которые они, наверное, оценили вместе с тем же Грабарем, знатоком архитектурных памятников. Сам-то Мусатов, во всяком случае, оценил. Здесь продолжал он работу на натуре, стремясь довести до совершенства пейзажный фон «Изумрудного ожерелья»: на обороте одного из этюдов дубовых листьев сохранится надпись «Сад в Дубровицах». «Мне очень жаль моего Подольска, — признавался Мусатов. — Я не скоро попаду в такое милое захолустье, где можно только мечтать и работать, работать…»

Смятение, нервную взвинченность его можно понять: Виктор Эльпидифорович суеверно утаивал от Поленова главную причину, заставлявшую Мусатовых спешно бросать Подольск и переселяться в Москву под гостеприимный кров Николая Семеновича Ульянова на Самотеке. В ближайшие недели в мусатовской семье должно было произойти событие исключительной важности — Елена Владимировна ждала ребенка! И поиски заработков московских — это само собой, но как пойдет жизнь, что станется с творческими планами?

Через месяц, 19 декабря 1904 года, Мусатов отправил из Москвы в Борок, поленовскую усадебку на Оке, одну из самых душевных и сдержанно-страстных своих исповедей, характерно обрисовывающих не только его личную, но и ту мученическую юдоль вообще, что была, к прискорбию, суждена многим выдающимся людям русской культуры.