Лена переводила взор с настоящих венков на те, что нарисованы Виктором то акварелью, то темперой, то пастелью… Этот густо-синий васильковый цвет, оттеняющий светлую голубизну неба, хотел он попробовать в разной технике. На одном из этюдов вписано снизу в пейзаж женское лицо — позировала Елена Владимировна. Как все просто и красиво! Но чтобы так написать столбы с венками, их надо видеть откуда-то снизу? Виктор, смеясь, подтвердил, что ложился прямо на дощатый настил веранды, чтобы были во взоре только небо, облака, четкие формы листьев и венки. Вот почему он так настаивал на их приезде — картина у него зарождается: женщины будут стоять на такой веранде под гирляндами и венками из полевых цветов. Наверное, будет самой светлой, радостной из всех эта его тарусская картина! Аня тут была бы кстати, а Татьяна Семеновна с ее дородством не больно подходит, и заехала она всего на два денька.
Наутро Мусатов повел приехавших любоваться окрестностями. Двинулись пешком из Песочного в Тарусу. И остановились на зеленом откосе на старом, тихом кладбище, куда завел Виктор Эльпидифорович. Настроен он был шутливо. Сравнивали красавицу Оку с Волгой, где сейчас, в чудесную эту пору, своя прелесть, свое приволье. Лена рассказала, что накануне поездки получила восторженное письмо от двоюродной сестры Ольги Матвеевны. Та писала о «божественных ночах», соловьях, волжском разливе. И еще Леля сообщала: «Недавно в обществе Уткина, Кузнецова и Матвеева любовалась Саратовом с Соколовой горы. Что это за люди, названная троица? Не забудь сказать о них что-нибудь. Уткин мне нравится больше других…». Так и представилась эта картина Мусатову: ветер колышет белое платье Лели, долгоногий и элегантный любезник Петя Уткин говорит лирические комплименты. Поблескивает очками молчун Матвеев. А Павел… Павел Варфоломеевич-то и забыл про них, бродит кругами по краю обрыва, взмахивая руками, и сам с собой разговаривает на каком-то, как Букиник выражается, «птичьем» языке. Вот собрать бы их всех здесь, в Тарусе, на чудесный этот косогор, то-то бы онемели. Встретиться бы! Он даже написал письмо Павлу Кузнецову, звал их и надеялся…
Настроение радостное объединяло в душе найденные мотивы картины, ее «звоны» и перезвоны внутренним слухом соединялись в светлую музыкальную сонату. Только проводили Татьяну Семеновну в ее подмосковную Ахтырку, как пришло из Москвы письмо от ее брата. Виктор Эльпидифорович, улыбаясь почерку Ульянова, вскрыл конверт — и лицо его исказилось: Надежда Юрьевна в опасности! В больнице лежит. Врачи очень встревожены…
— Срочно — в Москву!..
— Надежда Юрьевна, голубушка… — шептал он, но опять она не слышала его и уже металась, будто в нестерпимом удушье… Мусатов замер: она снова заговорила! И сразу затихла, словно сама вслушиваясь с удивленным лицом в свой крепнущий голос. Как потряс его впервые этот бред: постепенное превращение горячечной скороговорки в тяжелые, мрачные волны ритма. И одна картина мучила ее: разрушается мир, гибнет жизнь на земле…
Фразы, приходящие из забытья, казались разрозненными строфами стихотворения.
И в одну из ночей, когда была его очередь дежурить около Надежды Юрьевны, Виктор Эльпидифорович не выдержал и с подступающими к горлу слезами начал наскоро, на подвернувшихся листках, записывать за ней…
Шел второй месяц, как они вынужденно жили в Москве — опять у Николая Семеновича. Второй месяц метался Мусатов по врачам, собирал консилиумы, добывал лекарства. Все летние творческие планы накрыла беда. «В жизни художника встречаются минуты, — писал он в те дни, — когда искусство в загоне, когда им надо пожертвовать ради дружбы… Таких, как Станюковичи, мы больше не найдем». Когда болезнь приняла пугающие формы: больная перестала есть, твердила, что у еды странный вкус, что ее хотят отравить, — пришлось переместить Надежду Юрьевну из одной больницы в другую…
Тихо и пусто было в переулке, выходящем в Петровский парк, где за невысоким палисадником, в двух простеньких деревянных домиках разместилась психиатрическая лечебница Усольцева. Одиночные комнатки без обоев, дешевая мебель, зал с диванами в белых чехлах — и оголенная душевная тоска… Столько призабытой — со времен посещения отца в таком же печальном заведении — и сгустившейся в одном месте человеческой боли… И странно, как подумаешь, здесь, рядом Надежда Юрьевна и Врубель! В одной из соседних комнаток — бедный художник-гений, слепнущий, но продолжающий видеть то, чего не видят другие, продолжающий, говорят, рисовать…