Передавалось по Мусатовым, что шли они по крови от татар: дескать, чуть ли не дед Борисов был крещеный татарин. И — возможно, коли вспомнить, что тип такой есть особый средь поволжских татар — светлоглазо-светловолосый, с веселой рыжизной. Откуда б иначе, помимо кряжистой низкорослости, взялась у Мусатовых эта раскосинка в глазах, а в иные минуты, несмотря на всю бьющую ключом энергию, откуда б долетала вдруг подергивающая лицо дымка какой-то восточной, печально-тихой задумчивости? Муса — имя татарское. «Мусат» — татарское слово, означающее «молот». Не от кузнецов ли — татар крещеных — фамилия пошла? И по-татарски, значит, выходило, что крепкие они люди, железные здоровьем, звонко и точно бьющие по наковальне своей судьбы… Шло Борису семейное прозвище. Хотя, если вдуматься, и свое, российское, подходящее есть словцо: «мусат» — огниво, кресало для высекания огня. Тоже хорошо было так прозвать человека горячего, со вспыльчивым характером.
И как было старому барину не помочь Борису: подрастало у него четверо сыновей. Самый старший был Моисей, младшенький — Емельян. А два средних, поболее друг к другу жавшихся, — он, Эльпидифор, да Матвей…
Экая радость была для Эльпидифора первая дальняя их с барином дорога. Да какая и куда — в Санкт-Петербург и Париж! В Петербурге прожили с месяц, да еще застряли, помнится, почти на полтора месяца в Берлине, где барин ждал приема Грефа, знаменитого окулиста. И в то время как Эльпидифор дивился всему немецкому, барин изнывал от скуки смертной, незнания языка и скудости карманных средств. По приезде в Париж сын хмелевского мельника был в полном восторге и растерянности — верный себе барин тут же отписал на родину, что Париж показался ему «огромной помойной ямой в нравственном отношении». «И вот что худо, — жаловался он супруге, — вечером я без Эльпидифора не могу улицей пройти. Откуда ни возьмись какие-то барыни, одна называет себя англичанкою, другая итальянкою и тянут меня на все стороны, так что я чуть не закричал: „Police!“…» Хороший стол был им не по карману. «Случается и так, что… преважно идем по Итальянскому бульвару и лучинкою чистим зубы, будто бы с обеда из лучшего ресторана… Мой Эльпидифор также в отчаянии…»
Очень скоро барин оценил своего Эльпидифора по достоинству. Еще в Берлин пришло письмо от дочери — Натальи Трироговой (к ней, отдельно от других детей, питал старик сердечную слабость). Наталья просила кланяться Эльпидифору и добавляла, что видела на днях его отца. На исходе второго месяца их парижского жития старик доложил жене: «Мальчиком Эльпидифором я чрезвычайно доволен: умен, сметлив, по-видимому, предан и любит меня. Скажите это отцу его».
Перед отъездом из Парижа вздумал барин сфотографироваться — сделать жене и всему дальнему потомству памятный презент. На обороте фотографии, где сидит он, закинув ногу на ногу, с книгой на коленях, кое-как вывел барин жалостную надпись: «Мой милый друг Варенька… Вообрази, что ты ко мне в кабинет вошла, и я, прочитавши две-три строчки, от напряжения остатка моего зрения сложил книгу для отдохновения моего последнего глаза…» А днем раньше получил из рук барина такую же карточку его молодой служитель. На обороте стояло: «Ельпидифору Мусатову. В память хорошей и честной его службы во все время пребывания его при мне за границей. Париж. 20-го сентября 1861 года».
И годы шли. Барин все слеп, никого не узнавая уже и на аршин расстояния, слабел ногами, так и не добравшись в ту первую поездку на лечение в Висбаден, как рекомендовали врачи, — лечился дома, в России. В 1864 году, пожалуй что месяцев восемь, прожил Эльпидифор при «Его Превосходительстве» в Москве и под Петербургом, в Павловске. То и дело наезжали они в столицу и в Петергоф, где между лечением сиживали в концертах. Письма барин уже только подписывал, диктуя их Эльпидифору. Давно уж выучился тот грамоте, охотно и помногу читал вслух для старика «Русский вестник», «Искру» и другие издания. Снятие копий, изготовление «отпусков» — целые охапки бумаг исписаны его, Эльпидифоровым, почерком! Есть такие удлиненные начертания — как натянутые поводья, а у Эльпидифора все тянулись из-под пера ослабленные длинные вожжи: линии мягкие и тонкие без нажима, с неуверенно-роскошными завитками… Сколько узнавать приходилось во время переписывания — знай только, смекай! Скажем, одни письма к отцу сенатора Александра Алексеевича, служившего по министерству юстиции: рассказы о заседаниях Государственного совета, новые проекты гражданского судопроизводства… Целый мир разных государственных дел с обсуждением скрытых в нем пружин российской политики, экономики и финансов приоткрылся Эльпидифору. Овладел он и изысканностью эпистолярных форм — приходилось писать за барина его знакомым. Но при всем при том не заважничал Эльпидифор, не потерял ни природной скромности, ни тем паче — достоинства. С последним, видать, мог даже переборщить, и тогда вдруг обнаруживалось, что характер у него далеко не елейный. И в этом случае, с непохожей на него кротостью, старик Шахматов только лишь отмечал: «Один Эльпидифор сделался мне утешением, несмотря на то, что всякий день бранюсь с ним за грубость. Он уверяет, что сам понимает свою грубость, но вдруг остановиться не может…»