Всю ночь я спал — должен бы выспаться, а что-то опять в сон клонит. Да настырно так, будто только что на дальнюю деляну бегал.
А где-то недалеко назревает ссора:
— То-ва-рищ! Я русским языком еще раз прошу: предъявите вашу плацкарту!
— Товарищ начальник, господин хороший, мил человек, ну поймите вы меня! — Голос невидимого мне зайца дрожит, едва не срываясь на рыдания. — Закрыта была касса на станции, а ехать очень нужно!
— Всем нужно. Есть плацкарта?
— Командировочное есть!
— Это для меня не документ! На следующей остановке сойдете!
— А давайте я вам заплачу?
— Документа я вам не дам! Вернее дам, но только до Челябинска.
— Мы же его проехали два часа как!
Я осматриваюсь — и точно, не вижу «лапотницы». Вышла, видать, в своем Челябинске к непутевому сыну.
— Да черт с ним, с документом, дело важнее! Сколько нужно?
— Вы с ума сошли? Идемте ко мне, в каптерку, посчитаем…
Я все-таки засыпаю. Дышу ртом, потому что нос протек окончательно. Кое-как проваливаюсь в сон.
Просыпаюсь от боли в груди — так же больно было в прошлом году, когда на меня упал Егорка. Я не знаю, что мне делать — тесно, толком не пошевелиться, а в груди ноет, скребется боль. Я начинаю тихонько плакать. Когда плачешь, боль отступает. Так мама говорила.
Наверху никто не разговаривает. Наговорились, наверное, надоели друг другу.
Только Натка что-то тонким своим голоском поет заунывно — даже слов не разобрать. Такую песню она еще никогда не ныла. На колыбельную похоже, но только еще грустнее.
— Просыпайся, Бориска! Просыпайся! — Меня кто-то трясет.
С трудом разлепив веки, вижу Алексея.
— Заболел ты, Бориска. Доехать бы. Лоб, как печка. Что мне с тобой делать? А? Потерпишь еще немного? Я тебя очень прошу! А я тебе потом хоть петуха сахарного, хоть гармошку губную — что захочешь! А?
Я улыбаюсь, вспомнив, что такое — «сахарный петух», мне радостно, что Лешка хочет подарить мне гармошку — пусть даже губную. Я снова плачу и быстро-быстро киваю. И Лешка почему-то тоже плачет. Наверное, это заразительно?
— Была бы мамка здесь, она бы сказала, что мне с тобой делать, — жалуется Алексей. — Молока, наверное, горячего нужно. Меду. Где ж его взять-то? На вокзалах такое не продают.
В этот раз он долго на сажает меня обратно. Держит на руках перед узеньким окошком в тамбуре и говорит-говорит-говорит в самое ухо:
— Знаешь, какие у нас там поля? Помнишь? Широкие, как море, до самого неба тянутся. На вашей Оби таких полей и нет — леса одни, да река. Здесь степи. Волга. Видишь огонек вдалеке? Это кто-то костер жжет. Наверное, лошадей на выпас выгнали, да теперь отдыхают. Здесь много лошадей. Здесь степняки живут — башкиры. Очень они лошадей любят. Про них раньше говорили, что они сначала на коня залазят, а только потом ходить учатся. А иные так до конца жизни с коня и не слезают. Еще баранов у них много. У нас на командирских курсах было несколько таких. Не баранов, башкир. Которые живут на лошадях. Трудно им было на нарах спать, они же привыкли уже в седлах. Ты катался на лошади?
— Нет, только в телеге, — я кручу головой и сильнее вцепляюсь в его шею обеими руками.
Он чуть подбрасывает меня вверх, перехватываясь удобнее.
— Вот приедем домой, вылечим тебя и обязательно потом покатаю на лошади. Если успею. Потому что, брат, я человек военный — мне непременно нужно до срока в полк явиться. А то может мне непоздоровиться.
— Схлопочешь? — хриплю я.
— Так точно, брат! Схлопочу. Но если в этот раз не смогу тебя на лошадь посадить, то в следующем году — непременно, если до того жизнь не заставит. Жизнь — она штука сложная, извилистая. Сегодня одним боком к тебе повернулась, завтра другим, сейчас так, потом — эдак. Никогда не знаешь, что придется делать, кого спасать и от кого спасаться.