Хуже двух тысяч рублей убытка был страх появляться в имении. Продать его немедленно Суета не могла из-за каких-то юридических или финансовых обременений. Имелся немец, готовый взять усадьбу в аренду, но мешали те же обстоятельства. В ноябре она приехала в Петербург к брату Николаю, чтобы хлопотать о своем деле.
Концертный сезон был уже в разгаре. Анна Николаевна Есипова сыграла в своем концерте несколько пьес из «Маленькой сюиты», в декабре Мари Жаэль в парижском зале Эрар тоже играла пьесы из нее — никакое другое сочинение не стоило Бородину так мало усилий и не получало столь скорого признания.
23 ноября на именинах Беляева дважды (до и после обеда) прозвучал коллективный квартет на тему В — la— f Накануне этого радостного дня состоялся совсем другой концерт, на котором Бородин присутствовал, посетив со всеми домочадцами также репетицию. Это был вечер БМШ, посвященный памяти Листа: впервые Балакирев после давнего концерта в фонд памятника Глинке составил программу из сочинений только одного композитора! Начали с траурной музыки — симфонической поэмы «Плач о героях» (с колоколами) и «Пляски смерти». Затем исполнили два из восьми хоров Листа к «Освобожденному Прометею» Иоганна Готфрида Гердера. Наверняка Балакирев выбрал заключительный Хор муз, но что пели перед тем — Хор океанид, Хор тритонов, Хор дриад, Хор жнецов, Хор сборщиков винограда, Хор подземных жителей или Хор невидимок? Не обошлось без так любимого в кружке «Мефисто-вальса». Завершила концерт «Данте-симфония»: после ужасов Ада (в первой части) и жалоб узников Чистилища (во второй) женский хор запел заключительный Magnificat («Величит душа моя Господа») — будто душа покойного вступала в небесные селенья… Последние такты этой музыки Лист некогда записал и вручил Бородину.
Концерт и подготовка к нему пришлись на время, когда Бородин занимался Andante — третьей частью Третьей симфонии. Дельфина никак не могла закончить вышивать ему накидку для кресла (наверное, отвлекалась на мысли о некоем влюбившемся в нее молодом человеке, похожем на жабу). Но отсутствие накидки не мешало Александру Порфирьевичу сочинять. Главное, что в начале декабря он покончил с председательством в Комиссии по аптечной трате. Кюи 18 декабря вновь направил стопы в Бельгию — Бородину о поездках пришлось забыть. К Рождеству, не приняв обычного участия в студенческих святочных забавах, он отбыл в Москву к своей страдалице и оставался там до Крещения.
Екатерина Сергеевна услышала в его исполнении новое Andante. Слышали эту часть и Доброславины. Мария Васильевна записала воспоминания о Бородине в 1925 году, но при чтении кажется, будто эта сцена все еще стояла у нее перед глазами:
«Его охлаждение к «Игорю» после всего написанного им для оперы огорчало всех страшно; но говорить с ним об этом было нельзя; ему это всегда было неприятно. Такой период охлаждения к «Игорю» был и в зиму его смерти. «Игоря» он бросал и возвращался к нему несколько раз… Помню, пришел он к нам однажды неожиданно к обеду, после которого мы, видя его в хорошем расположении духа, заговорили об «Игоре». По обыкновению, ему это было неприятно, и он рассердился:
— Вот, — сказал он, — я пришел к вам сыграть одну вещь, а теперь за то, что вы мучаете меня с «Игорем», я и не сыграю.
Тогда мы стали просить прощения, давали слово никогда ничего об «Игоре» не говорить и умоляли его сыграть. И он сыграл. Это было Andante к третьей симфонии. Оказывается, что, кроме меня с мужем и А. П. Дианина, этого Andante никто не слыхал. Он сам сказал, что он его еще никому не показывал и оно у него не записано. Оно и не было записано и так и пропало для музыкальной славы России. Как жаль, что его не слышал А. К. Глазунов. Со своей колоссальной памятью он восстановил незаписанную увертюру «Игоря» и наверное восстановил бы и это Andante.
Это была тема с вариациями. Тема суровая, «раскольничья», как он ее назвал. Сколько было вариаций, я не помню, знаю только, что все они шли crescendo по своей силе и, если можно так выразиться, по своей фанатичности. Последняя вариация поражала своею мощностью и каким-то страстным отчаянием.
Я не особенно люблю эту музыкальную форму; мне она кажется деланной, искусственной, а потому иногда утомительной и скучной. Но у Александра Порфирьевича в его своеобразной, ему присущей гармонии это было так хорошо, что мы с мужем только переглядывались и млели от восторга. Он видел, какое впечатление это производит на нас, играл много и, играя, намечал инструментовку… Не помню, в каком месяце это было; но, вероятно, незадолго до его кончины, потому что за фортепиано я видела его в последний раз».