Днем, когда я, набегавшись по морозу, греюсь на полатях, солнце золотит желтую клеенку стола, удмуртка сидит за столом и учит "У лукоморья дуб зеленый…".
Я быстрее ее запоминаю стих и поправляю ее, а она смеется и дает мне большую теплую картофелину.
Гречиха
Вот одно из лучших воспоминаний о жизни.
Я стою в кузове бортовой машины, уклоняюсь от мокрых еловых веток. Машина воет, истертые покрышки, как босые ноги, скользят по глине.
И вдруг машина вырывается на огромное, золотое с белым, поле гречихи. И запах, который никогда не вызвать памятью обоняния, теплый запах меда, даже горячий от резкости удара в лицо, охватывает меня.
Огромное поле белой ткани, и поперек продернута коричневая нитка дороги, пропадающая в следующем темном лесу.
В заливных лугах
Поздней весной в заливных вятских лугах лежат озера.
Дикие яблони, растущие по их берегам, цветут, и озера весь день похожи на спокойный пожар.
Ближе к сенокосу под цветами нарождаются плоды. Красота становится лишней, цветы падают в свое отражение. И на воде еще долго живут. Озера лежат белые, подвенечные, а ночью вспоминается саван.
Падает роса. Лепестки, как корабли, везущие слезы, покачиваются, касаясь друг друга.
Постепенно вода оседает, озера уходят в подземные реки. И как будто лепестки вместе с ними.
Вода в вятских родниках и колодцах круглый год пахнет цветами. Пьют эту воду кони и люди, птицы и звери, цветы и травы, дает эта вода жизнь всему сущему, всему живому.
Только мертвым не нужна вода. Поэтому место для них выбирают на взгорьях.
Передаю
Я шел быстро, но не с такой скоростью, чтобы проскочить мимо, когда он крикнул:
— Думай хоть немного!
Он не ожидал, что я остановлюсь; но обрадовался, что я задержался. Протянул крепкую сухую руку. Бесцветные глаза его выражали просьбу. Я постоял и дернулся, чтобы идти дальше, но он удержал мою руку и виновато улыбнулся.
Я увидел седую щетину на подбородке, худую шею, старый китель с медными пуговицами и, не снимая руки, сказал:
— Я думаю. Как же иначе? Я что, обрызгал вас? (Было мокро.)
Он выпустил мою руку, двою вскинул к козырьку кепки и торжественно объявил:
— Триста пятый полк, Двенадцатая гвардейская! — Сник, уронил руку и добавил: — Сколько полегло…
Я не знал, что ответить, и сказал негромко:
— Ничего. Так уж… Что делать.
Еще помолчал и шагнул было, но он выпрямился и надменно произнес:
— Я не пьян! Фронтовые сто грамм.
Я пожал плечами — мол, я и не говорю, что вы пьяны, — и пошел.
Он догнал меня и торопливо, громко заговорил:
— Живите! Ладно, погибли. Гусеницы в крови! Вы молодые… Если что, мы хоть сейчас. Гвардейцы! Грудью! Живите! Понял? Передай своим.
Я кивнул и зашагал, а он кричал вслед:
— Передай по цепи! Слышишь?! Всем передай!..
Передаю.
Падает звезда…
Если успеть загадать желание, пока она не погасла, то желание исполнится. Есть, такая примета.
Я запрокидывал голову и до слез, не мигая, глядел с Земли на небо.
Одно желание было у меня, для исполнения которого были нужны звезды, — то, чтоб меня любили. Над всем остальным я считал себя властным.
Когда вспыхивал, сразу гаснущий, изогнутый след звезды, он возникал так быстро, что заученное наизусть желание: "Хочу, чтоб меня любила…" — отскакивало. Я успевал сказать только, не голосом — сердцем: "Люблю, люблю, люблю!"
Когда упадет моя звезда, то дай Бог какому-нибудь мальчишке, стоящему далеко-далеко внизу, на Земле, проговорить заветное желание. А моя звезда постарается погаснуть не так быстро, как те, на которые загадывал я.
Там, внизу
… Там, внизу, в тесноте узкого мокрого оврага гнули дуги и полозья для саней. Свершалось большое дело: дерево, обтесанное под нужный профиль, сгибалось, чтобы застыть в изгибе.
Заготовки, продолговатые дубовые плашки, распаривали в камере над котлом до потемнения. Они были так горячи, что к гибочному станку их торопливо несли в рукавицах. Один конец закрепляли в станке, другой привязывали к валу. Мужики наваливались на ворот и медленно ходили по кругу, каждый раз нагибаясь под канат.