— Разумеется, ты имеешь на это право. Я так понимаю, ты иностранец — верно? Францию, говорят, они не тронули — те как были нейтральными, так нейтральными и остались. Француз арабу первый друг, а все ж в карманах у него ни шиша — правильно я говорю? Ну да Бог с ним — идут они все подальше… Ты знаешь, как меня товарищи кличут? Банджо Бертон — вот как!
— А меня — Чартерис. Колин Чартерис.
— Вот и прекрасно.
Широкоплечий, он понесся назад, к фургону, — шнобель вниз, спина изогнута словно у горбуна, однако уже через минуту он снова вернулся к машине — ему нужна была помощь. Чартерно не без удовольствия забрался вслед за ним в эту странную quartier, призванную скрашивать запустение окрестных улиц: ах, Лондон, Лондон — наконец-то твоя легендарная скудная экзотика откроется взгляду верного последователя Успенского… Банджо Бертон пытался вытянуть из угла что-то тяжелое. Вдвоем они подтащили эту штуковину к выходу и, пропустив пронесшуюся с ревом спортивную машину, снова вышли на улицу.
— Что это у тебя?
— Низкая частота.
Кряхтя, они загрузили аппаратуру в багажник машины Чартериса — натруженные спины полуночных скитальцев. Потом стояли, украдкой разглядывая друг друга в полумраке, — ты меня все равно не видишь, я тебя все равно не вижу — то, что ты видишь, это твоя интерпретация меня; то, что я вижу, это моя интерпретация тебя, то есть опять-таки не я, и все такое прочее. Двинулся к передней дверце и, небрежно распахнув ее, спросил неуклюже:
— Так ты француз или нет?
— Я — серб.
Стоп разговора — хлопок дверцы, дрожь утробы стальной, квазибесшумное пробуждение автомобиля и прочь — прочь отсюда! Европы начало и бастион — Сербия, им ли знать тебя? О, Косово, поле дроздов, пурпур цветущих пионов и ночь, ночь турецкая эру миграций и плоский — скорость его отрезвила — голос плечистого парня, уплотнение вибраций.
— Я бы сильно не расстроился, если бы оказался не в Лондоне, а, положим, дома, хотя тебе здесь, несомненно, понравится. Пусть не все, но что-то уж точно. Ты будешь долго смеяться, когда врубишься. Они намного открытее, чем им следует быть. Я о людях, ясное дело.
— Открытее? Ты говоришь об их сознании? Мысли перемещаются меж ними так, словно они связаны сетью-паутиной?
— Чего не знаю, того не знаю. Мне до фонаря, что у вас в головах, ребятки, происходит, а то бы я вам такого понарассказал! И еще — помнишь мои слова о смехе? Так вот: от этого не смеяться — от этого плакать хочется. Я в Ковентри был, когда эти бомбы поганые посыпались.
Свет и отсутствие света играли на его рельефном лице, когда, взяв в губы сигарету, он поднес к лицу кратер ладоней, извергающий пламя, высветившее все морщинки до единой, и сказал, выпустив дымное облако:
— Хочешь ты того или нет, но все это уж больно похоже на конец света.
Но слабо было гоблину зачарованного охмурить Чартериса, пропевшего в ответ:
— Здесь, в Англии, говорят так: пока живешь — надежды не теряй, и, стало быть, говорить о конце я бы не стал — если это и так, то на один этот конец в смысле окончание приходится целый букет начал.
— Если ты считаешь началом возвращение к пещерному человеку, ты хотя бы вслух этого не говори. Братишка мой был в войске, потом домой его отправили потому, ясное дело, что служить теперь никто не служит, армии крышка — эти шизоиды циклоделики от смеха с ног валились, стоило им в шеренгу выстроиться. Я о другом уже не говорю — никакой дисциплины, один смех! А промышленность, а сельское хозяйство! Я скажу так: эта страна и вся Америка с Европой свое уже отработали, теперь этих долбаных узкоглазых с черномазыми время пришло.
Они наяривали по бесконечной забытой Богом и людьми улице, которой было лет сто, не меньше, слепая архаика закрытых ставень пустынного града наполняла радостью их сердца.
— Новый порядок явит себя, стоит исчезнуть старому. С этим спорить невозможно, но промышленность — бессмысленный костыль, его нужно отбросить, ты понимаешь, отбросить и уже никогда к нему не прибегать, понимаешь?
Не стану спорить, но в один прекрасный день, настроив свой язык на нужный лад, отвечу: мой свет развеет темень его лица, фламинго пламенея, взовьется зяблик мозга моего.
Объятые полуночною мглой, фигуры, повинуясь новому инстинкту, пытаются не отставать друг от друга, передвигаясь группами, там, где крыши темнеют провалами, лондонские коты — тень-он и тень-она. Спаривающиеся пары.
— Твой брат военный глотнул аэрозоли?