Выбрать главу

Предвкушая ожидавшее его удовольствие, он решил прокатиться по новой ветке железной дороги, которая связала две области империи, расположившиеся по обеим берегам реки Уна. Это просто инженерное чудо, говорили те, кто уже успел проехаться по новой ветке. Высокие мосты и тоннели, нечто величественное!

Но в тот декабрь в Баня-Луке он ничего, кроме холода, не увидел и не почувствовал. Цыганочек там не было, единственный публичный дом обслуживал только офицеров. Ночевал он в крепости, в отвратительной холодной комнате, напоминавшей камеру турецкого каземата. Всю ночь слушал ветер, завывавший где-то над ним. Пожалел, что не нанял комнату в кафане «Австрия», но цена его ни с какой стороны не устраивала.

— Как хочешь, — сказал ему хозяин, — в Баня-Луке свободных комнат нет.

— А что есть? — спросил он его.

— Сам узнаешь, — сказал как отрезал корчмарь.

17

Хотя казни совершались не в селах, а в городках, Зайфрид в пути не мог миновать ни деревенские дома, ни сельских жителей. Да и сами городки имели скорее сельский, нежели городской вид, и только в центре несколько зданий, выстроенных купцами, несколько напоминали аналогичные австрийские строения. Но эта страна была крестьянской, за пространными лесами и на герцеговинских камнях, которые почти ничего не рожали, кроме ядовитых змей и табака, жили люди, которым новая власть хотела привить больше порядка и покоя, чтобы прекратились постоянные волнения, которые никак не давали жителям прийти в себя. Так говорили и писали, и Зайфрид верил этим заявлениям, и не было никаких причин не верить им. Сам родом из села над Линцем, он ощущал непривычную ностальгию, разглядывая редкие солидные каменные дома, в основном в Герцеговине, однако не входил в них, никто его в них и не приглашал, а у него не возникало желания войти в этот чуждый мир, который был покрыт для него мраком неизвестности. В бескрайних каменистых пределах обычный дом как часть пейзажа выглядел словно медвежья берлога. Из нее выползали сопливые диковатые дети и их еще более дикие матери. Зайфрид не мог понять, из-за чего они бунтуют и восстают, ради чего так страдают. Чуть успокоятся, и опять бунт, опять восстание. Только и успевай одних вынимать из петли, а других вешать.

Как будто нескончаемая колонна направляется к виселице. Или, точнее, одна — в изгнание, вторая — на эшафот.

— Закончитесь вы когда-нибудь? — спросил он однажды в Невесинье старика Илию, двух сыновей которого он только что повесил. Только в силу ребята вошли, и тут же — на виселицу.

— Никогда, с чего это вдруг? Нас больше, чем вас.

Ночевал со скотиной, ощущая зимой приятное коровье и лошадиное тепло, наполняющее хлев или турецкий хан, а летом — невыносимый смрад.

Однажды ночью в Мокром он проснулся, почувствовав, как его придавило чье-то тело. Это была хозяйка, старая безмужняя баба, хозяйка сруба с приколоченной вывеской: «Einräumer». По возрасту могла быть его матерью; подавая ужин, она вообще не смотрела в его сторону. Не знала, кто он таков, это ее вообще не интересовало.

Он взял ее как свою собственную, по-скотски.

Слава тебе, Господи, вижу, что ты меня не забываешь!

Бесчисленные безымянные корчмы, вонючие турецкие ханы, в которых насекомые поедают человека.

Когда они входили в такой хан, внутри наступало смятение. Испугавшись их, словно чумы, редкие посетители расплачивались и бежали без оглядки. Хозяева встречали их неохотно, однако редко когда позволяли себе высказываться на эту тему. Команда экзекуторов, палач с помощниками, вон у них под сюртуком смотанная веревка для висельника!

Обычно они садились как можно дальше от прочих посетителей, если только это было возможно, потому что корчмы были маленькими, ютились по хибарам, и молча ужинали. Зайфрид обязал их к молчанию как к составной части профессии: не их дело болтать, особенно с посторонними. Ему нравилось правило траппистов — работай и молись, ora et labora. Да, он заставлял их, даже православных схизматиков, молиться Богу. Они спрашивали его, как, на что он отвечала им — как угодно. Удивительно, но даже мужики в возрасте слушались его, как будто он переносил на них страх, предназначенный тем, кто ожидал своего смертного часа. Часто пьяные и жестокие, иногда сошедшие с ума, редко среди них встречались люди хоть сколько-нибудь умные и значительные. Они слушали и запоминали все, что слышали, независимо от того, значило ли это для них хоть что-то, или же им было просто любопытно. Потом, возвратившись, они повторяли кое-что из услышанного, проверяя, правильно ли они запомнили слова. Ему же было достаточно чуть дольше посмотреть на кого-нибудь из них, чтобы несчастный ощутил, как холодок скользит вдоль позвоночника, словно взглядом этим он отмеряет длину веревки, которая затянется на его шее после того, как тот утратит под ногами твердую почву.

— Государство порядок любит, — говаривал он им. — Мы — слуги порядка. Худая работа государству вредит. Как ты тешешь, посмотри и сам скажи! Как веревку сучишь, опять же. Все должно быть солидно, крепко, и всем хорошо будет. Смотри, чтобы столб не свалился, на вас вешать буду!

18

Не успели с гайдуками покончить, как вспыхнуло восстание в Герцеговине. Сначала вроде как отказ повиноваться, как объявили власти. Надо подождать, пока люди не успокоятся и не договорятся, не следует сразу войска посылать и всех под топор подводить. Еще те, что в прошлое восстание, против турок, вернуться не успели, как старые повстанцы новый бунт затевают. Позднее хроникеры станут использовать старые газетные пропагандистские сообщения английских путешественников и шпионов, в которых говорилось о «мягкости, с которой власти подошли к этому восстанию, в результате чего никто не был повешен». Участники событий громко смеялись над этими публикациями. Да, зачинщиков и командиров не вешали, их и поймать-то не могли, а что касается исполнителей рангом пониже, то, прежде чем болтать, надо выслушать современников.

— Ничего им другого не надо, только за ружье да в лес. Погубят они народ, мать их за ногу! — говорит старик в Устиколине. Засмотрелся на огонь, греет руки и бормочет про себя. Зайфрид смотрит на него из угла, в котором ужинает с помощниками, и старается угадать, кто он, православный или мусульманин? Чего ему надо?

Герцеговина кипит, словно из-под камней вырастают бунтовщики и повстанцы. Еще кое-что, редко встречающееся в этой стране, видит Зайфрид. Когда богатый босниец мирится с сербами и посылает сыновей к повстанцам. Некий Салко Форта и Стоян Кнежевич во главе. Повиснут ли они рядышком на его виселице?

— Господь Бог здесь от них отвернулся, — говорит доктор Кречмар, но Зайфрид думает иначе: Господь наслал на них все возможные искушения, сочтя это место самым значительным для судьбы — не мира, но человека. Обойденная цивилизацией, Босния где-то здесь, в районе пупка, если только не ниже, там, откуда все произошло и что называется самыми разными, в основном вульгарными, именами. Не знак ли это простоты, проклятия, или чего-нибудь еще, третьего?

Усталый, прихворнувший доктор Кречмар приглашает Зайфрида выпить и поужинать, чтобы хоть немного поговорить. Он всегда где-то здесь, рядом, хотя точно и неизвестно, где именно. Или знает где, но молчит.

Зайфрид тренирует команду, злится, увольняет, нанимает новых людей, пьет беспрерывно, но потом отказывается признаваться в этом. Когда ему все надоедает, забирается в тенек, играет на цитре и не смотрит, чем заняты его помощники. А они мучаются, веревки у них рвутся, раздаются грубые ругательства, мольбы «пациентов», как несчастных осужденных называет маэстро, опять поднимают на ноги, треск веревок, стоны. Настанет ли конец этому земному аду, думает государственный палач, так, между прочим, потому что главная его мысль, вопреки действительности, выглядит иначе. Он видит себя, виртуозного исполнителя, но не на большой сцене, а камерно, в австрийской корчме, где за десятком столов собралось общество, наслаждающееся его игрой. Довольные, веселые, они то и дело аплодируют ему и в знак благодарности вздымают большие пивные кружки. Чус! Чус!