Выбрать главу

— Что же вы такими жестокими становитесь, когда напьетесь? — спрашивает Зайфрид в корчме под Романией молодого и жилистого Радивоя. Тот был трезвый и смог ответить, а в пьяном состоянии старался не попадаться ему на глаза. Оскорблял всех подряд, готов был подраться по любому поводу. И тогда уж, Господи спаси, без крови дело не заканчивалось.

— Такие уж мы, ети его в душу, — отвечал он с улыбкой. — Трудней успокоиться, чем подраться, а как начнешь, так не остановиться.

От Радивоя Зайфрид впервые услышал песню:

Вот и братья, что за дружку дружка

Биться будут, пока не погибнут.

Позже он станет встречаться с ней во всех забегаловках, на ярмарках, в горах. Он смотрел на орущих изо всех сил певцов с покрасневшими лицами, вздувшимися шеями, похожих на токующих тетеревов. У них лучшим певцом был тот, кто кричал громче всех, чтобы его голос слышался за горами и долами.

— Слышишь, как орут? — спрашивал время от времени доктор Кречмар. — А теперь постарайся вернуть меня домой.

Зайфрид брался за цитру и с помощью музыки ставил непреодолимую завесу между ними и пьяным Радивоем. Иногда и его брат Ганс принимался весело напевать, тонким, высоким, как будто предсмертным голосом.

19

Кафе «Персиянец», Зайфрид, Мустафа и незнакомый старик. На незнакомце поношенная, линялая, но все еще господская турецкая одежда. Почти все лицо его, за исключением высокого лба под феской, заросло щетинистой седой бородой.

— Знакомить вас я не буду, — восклицает Мустафа, когда Зайфрид опускается на стул рядом с ними. — Не суть важно, как зовут этого человека, а важно то, что когда-то он приказывал мне, кого следует отправить на муки или лишить жизни. Или то и другое вместе, не суть. Был кадия, а теперь просто старик. Сиди, куда торопишься? Будет и приложение, как всегда. Здесь по-другому и не бывает.

Зайфрид сел, заказал стаканчик ракии и погрузился в ожидание слов незнакомца. Время текло медленно, совсем как Миляцка летом, когда от всей стремнины остается лишь ручеек посередине. Слышен был только звон многочисленных мух и отзвуки детской игры где-то там, внизу. Здесь никто не спешил, как будто они достигли цели долгого путешествия и теперь им более некуда шагать в поисках неизвестно чего. Для чужака ожидание сделанного заказа было невыносимо долгим, для местного — ровно таким, чтобы соблюсти приличия.

Наконец-то их обслужил парень в расцвете сил, с лицом краснее помидора. Старику — кофе с лукумом, а им двоим — ракия. И только после того, как Зайфрид сделал глоток и кивнул в знак приветствия Мустафе, а тот ответил ему легким поклоном, старик заговорил. Голос у него был не такой приятный, как внешность, а старчески сиплый, писклявый.

— Может, то, что я скажу, не по тебе будет, но помешать не помешает. Только не подумай, что я собрался оправдываться перед кем-то, мне в голову подобное вообще не приходит. Вот и Мустафа, не думаю, чтобы он перед кем-то извиняться стал. Нас никто ни в чем не обвинял, не так ли? Но есть в этом что-то, не может не быть. Если бы не было, мы бы толковать с ним тут не стали, а ты — где-нибудь там, в своей стране. Ну да ладно, хватит ковыряться. Много чего всюду писали о турецком законе и о том, как мы его здесь не уважаем. Что этот закон не только никчемный, но и нам здесь не нравится. Не собираюсь я защищать ни этот закон, ни здешние обычаи. Зато могу рассказать, как я здесь судил. Всегда по совести, что превыше закона. Но я и закон знал, клянусь. Да только, скажу я тебе, закон без совести ничего не стоит. Ты, чтобы понять меня, должен забыть, откуда ты родом, а ты этого сделать не сможешь. Может, тебе покажется, что понимаешь меня, но на самом деле ты только слова слышишь, а это пустое.

Он смотрел не на Зайфрида, а перед собой, как будто беседует с кофейной чашечкой в руке.

— Я приговаривал к телесным наказаниям. И умру с уверенностью в собственной правоте, если только окрестный народ не переменится. У вас бьют и пытают, пока не добьются нужного признания, хотя это и незаконно, но так поступает любая полиция в мире. Но официально, по суду, у вас телесные наказания, кроме поста и одиночной камеры, запрещены. Все это мне знакомо, и я вовсе не против этих двух мер наказания. Но когда убийцу и уголовника, который издевался над беспомощным человеком, не наказывают пытками — вот с этим я согласиться не могу. Тут нет справедливости, а общество ее хочет. Народ любит смотреть на пытки и казни. А знаешь ли, почему? Не потому, что желает чужих мучений и чужой крови. Народ хочет, чтобы уважали власть и порядок. Нашего султана или вашего императора, все равно, главное, чтобы уважали. И если он уверен в этом, то ему легче живется и легче страдания переносить, если потребуется. А для этого дела нужны профессионалы, вот как этот Мустафа здесь был.

Зайфрид чуть было не ляпнул, что и он тоже такой, мастер своего дела, но вовремя сдержался. Ему ли сравниваться с мучителями, которые приносят жертве боль? И речи быть не может.

— Знаю, о чем ты сейчас думаешь, я про это у французов читал. Долгое время я жил в Марокко, там и родился, знакомо мне и то, как там это бывает. Пытки причиняют боль, но не бесконтрольную, это не так. Пытка — техника, требующая от палача умения, а не бесконтрольной казни, к которой часто прибегают неумелые люди. Именно они дают волю своему исконному, человеческому садизму. Таков человек.

Зайфрид засмотрелся на огромные кулаки Мустафы, как будто этот человек, что говорит, бывший кадия, описывает именно их силу и умение. Огромные, узловатые, с черными ногтями, которые венчают длинные, словно когти, пальцы. Где-то в Романии он слышал от кого-то, что в Сараево был палач, который мог ладонями раздавить череп приговоренного как ореховую скорлупку. Это воспоминание заставило его вздрогнуть. Неужели и он, государственный палач, испугался сидящего здесь бывшего турецкого палача?

А кадия все сипел, продолжая оправдывать пытки:

— Если быть совсем кратким, что тебе, несомненно, понравится, то я вот что скажу, чтобы ты знал, может, и тебе в один прекрасный день пригодится. Итак, во-первых, наказание пыткой должно соответствовать трем основным условиям. Сначала, до настоящих действий, пытка должна вызвать у обвиняемого определенное количество страданий, которое можно точно измерить, или хотя бы приблизительно оценить, сравнить с реакцией, и на основании этого усиливать или ослабевать воздействие на него. Но ни в коем случае не произвольно. Ты наверняка сейчас думаешь, какое отношение это имеет к смертной казни? Имеет, и точка. Вы свели смертную казнь к простому лишению права на жизнь, как это говорят на юридическом языке. Одинаково для того, кто убил случайно, и для преступника, на совести которого куча убийств. Для нас, поскольку мы иначе смотрим на это, смертная казнь есть пытка, которая не сводится к простому лишению права на жизнь, потому что это, я бы сказал, частный вопрос, а не общественный. Пытки в нашем случае являют собою способ и кульминацию хорошо рассчитанного, поэтапного страдания: от отсечения головы, которое сводит страдание к единственному движению и одному мгновению, что, следовательно, являет собою нулевую степень мучений, и через повешение, которым, как сказал мне Мустафа, ты занимаешься, к костру и колесованию, что продлевают агонию, а также до весьма редкого подвешивания на крюке, которое бесконечно продлевает боль. Но если эта пытка редкость, то вовсе не значит, что ее следует предавать забвению. Напротив! Если рассматривать наше дело с этой точки зрения, то приходишь к выводу, что смертная казнь — ты понимаешь, о чем это я? — есть искусство поддержания жизни в страшных муках. Почему? Потому что иных преступников следует подвергнуть сотням малых смертей. Это великое палаческое искусство — продлевать утонченнейшие, недоступные всякому агонии! Главное, повторюсь, в соизмерении количества пыток. Без соизмерения нет справедливости. Поскольку ты не можешь оживить уже казненного преступника, который заслужил пять, а может, и десять смертей, то надо удерживать его в жизни, пока он не перенесет в муках каждую причитающуюся ему смерть.