Выбрать главу

Зайфриду показалось, что тишина, наступившая после этих слов кадии, просочилась в корчму из могилы. Лед сковал его сердце, сердце человека, притерпевшегося к чужим смертям. Рассказ кадии превосходил возможности его восприятия, ему казалось, что еще немного, и он возненавидит свою профессию. Но нет, выслушивая страсти, он решил, что и далее должен совершенствовать свое ремесло, чтобы полностью устранить мучения из акта расставания с жизнью приговоренного к смерти. Он не может убедить приговоренного не бояться, но само исполнение приговора есть скорее медицинский акт, но не палаческий. Соизмерение, о котором говорит кадия, есть не что иное, как ужасная, неприкрытая месть, слепая ненависть, дегенеративное слабоумие. О чем говорит этот старик, судя по всему, весьма образованный? Это правда, или он просто издевается над ним, а заодно и над государством?

После короткой паузы кадия продолжил, словно читая с листа:

— Пытки основываются на искусстве соизмерения страданий. Второе, связанное с этим фактом: причинять смертельные мучения следует исключительно в соответствии с утвержденными правилами. Вид телесного наказания, качество, интенсивность и продолжительность зависят от тяжести преступления, личности преступника, бывшего положения его жертв в обществе. Что это означает? За одно и то же преступление надлежит назначать разное наказание. Приличного человека казнят не так, как оборванца. Надо также принимать во внимание положение жертвы — приличный ли он был человек, или же оборванец? Если речь идет о представителе власти, то преступнику не может быть прощения. Причиняемая боль есть предмет законодательных предписаний; смертная казнь посредством пытки не производится над телом первого попавшегося преступника, или случайно; ее степень рассчитывается по детализированным правилам, которые определяют количество ударов кнутом, место, которое прижигается раскаленным железом, тип искалечивания (отрубание ладони, отрезание губ или языка), продолжительность агонии на костре или при колесовании (суд решает, следует ли сразу удавить приговоренного, или позволить ему издыхать постепенно, а также в какое мгновение можно позволить ему милосердную смерть). Кроме того, пытки суть часть ритуала…

Зайфрид резко поднялся из-за стола и выбежал из кафаны. На Миляцку и Быстрик опускался вечер, но на противоположной стороне, у Вратника, окна все еще отражали заходящее солнце. Он сделал два или три глубоких вздоха, пытаясь сбросить тяжесть, навалившуюся на его грудь.

— Что это с тобой, мать твою, куда это ты сбежал? — выскочил вслед за ним Мустафа. — Тебя что, стошнило? Ты ведь не баба, Алоиз, а палач.

— Ладно, хватит с меня. Меня это вот так достало, но все равно спасибо.

— А цыганочку, а?

— Возвращайся туда, я сейчас приду.

Что это за комедию, что за дьявольское представление устроили ему! Кому все это понадобилось?

20

Для Зайфрида день рождения императора все еще оставался самым большим праздником. Для него это была вершина и конец лета, солнце уже не палит так немилосердно, нет еще бесконечных дождей, ночи свежие, и спится легко. Если бы кто-нибудь выбирал день для рождения, то не смог бы выбрать дня лучше, в который Господь Бог одарил богоугодный католический австрийский народ Своей великой милостью.

— Кто не уважает правителя, тот не уважает отца, — с детства привык он повторять эту фразу.

Как всякий лояльный чиновник, Зайфрид в крови, которая наверняка является вместилищем души, лелеял любовь к его императорско-королевскому величеству. Когда он начинал думать об императорской семье, его охватывало благолепие, и он понимал, что есть правильно в этой жизни, а что — нет. Что можно, а за что следует наказывать! Несмотря на все жизненные неурядицы и проблемы, такое государство делает человека спокойным и довольным. А правителя — гарантом этого.

Все законы даны императором, и их не следует обсуждать и осуждать. С императором нельзя спорить, как нельзя спорить с Господом. Божьи заповеди и императорские законы суть одного порядка — они неприкосновенны. Для этой скотины и уголовника император не существует, потому что он воспринимает его как предмет для поношения. А все прочие, кроме самых злых и привередливых, в глазах которых светится безумие, уважают императора и лично против него ничего не имеют. Так против кого же они выступают, как не против императора? Именем которого суд вершит справедливость и выносит самые строгие приговоры? Все мы, говорят ему начальники, всего лишь длинная рука его императорско-королевского величества, Франьи Йосифа, и никого другого. Не будь императора, разве мог бы судья вынести приговор? Чьим именем он приговаривал бы к страшной смерти через повешение?

Лежит на соломе Зайфрид, смотрит в распахнутые двери конюшни и словно видит перед собой Шенбрунн, а в его саду — императорскую семью.

На свете много властителей, но только один император и король Франьо Иосиф. Только он один, один он и останется. Но он — старый, и что будет, когда он умрет?

По телу Зайфрида пробегала дрожь, когда к нему приходила такая мысль, о которой он никому не смел сказать. Это и не мысль даже, а чистый страх Не за себя, но за всех, и в первую голову — за империю. За этот порядок, равного которому нет во всем мире.

Нелегко людям объяснять, почему они должны принять этот порядок, что это в их интересах. Но он, Зайфрид, последний в ряду государственных служащих, которому надлежит это делать. Но и он обязан старательно демонстрировать, что тоже является составной частью этого порядка и делать свое дело как можно лучше. Чтобы этот здешний народ, каким бы диким он не был, видел, что все вершится в соответствии с законом. Не турецким, а европейским, цивилизованным законом. А это в первую голову наш закон, немецкий, императорско-королевский.

Зайфрид понимал систему, важной составной частью которой был он сам, не такой значительной, скажем, как генерал Конрад, который подавляет восстание, не как генерал Ауфенберг, сегодня, наверное, лучший немец в Сараево. А после, скажем, патера Пунтигама, который основал иезуитскую школу для молодежи, куда он попытается пристроить своего Отто. Должен бы принять, Господь Бог на его стороне. Ведь только Он знает, для чего рождаются такие создания.

Паулина не понимает этого, но он не может злиться на нее по этой причине. Она в большей степени мать, нежели подданная нашего императора. Была бы настоящей подданной, то стала бы и истинно верующей. А так, прав патер Пунтигам, сколько не ходи она в костел, все равно остается вне веры.

Ходит, потому что должна, не по убеждению. Если бы по убеждению, то поняла бы, что Отто — Божий промысел. Какой? Он не знает, откуда ему знать.

Обошла с сыном все монастыри, все святилища и лечебницы. Была и в Олове, где чудеса случаются. По крайней мере, так говорят. Но только не с Отто. Чудеса не для него. Это не значит, что чудес вовсе нет, они есть, просто предназначены для избранных. Если Бог на них перстом укажет, они выздоравливают, выпрямляются, растут, горбы исчезают. И к чему все эти хождения, купания в минеральных водах, бесчисленные четки, если Бог тебя не имеет в виду, то зря стараешься.

Зайфрид не хотел ехать ни в Олово, ни в Фойницу, ни в Королевскую Сутьеску. Паулина остатки надежды вложила в Олово, и потому, возвратившись, настолько была подавлена, что несколько дней не могла ни есть, ни говорить. Ноги у нее распухли от хождения, несколько месяцев не могла прийти в себя.

— Не могу на него на такого смотреть, — вскрикнула она однажды и рухнула на пол рядом с кроватью, на которую опустила маленького Отто. Когда вошла в комнату, за ней остался кровавый след. А мальчик не плакал, и даже улыбался отцу. Зайфрид глазам своим не хотел верить, что малыш улыбается ему, своему отцу. Благословен будь, Господи на небеси, слишком мы ничтожны, чтобы знать, чем ты нас испытуешь и какой знак нам шлешь! Едино Иисус велик, не устает повторять патер Пунтигам, все прочие малы и ничтожны. Но сильны они, когда становятся Иисусовым войском, когда вступают в ряды Иисусова ордена.