Император тоже знает, думает Зайфрид, что Отто после смерти будет с Ним там, наверху, у самых коленей Его сидеть, как эти горцы в своих гуслярских песнях сажают своего древнего царя Лазаря. А на деле-то Лазаря там нет, да и не будет никогда.
21
Не знаю, действительно ли отец был глубоко верующим. Несколько раз мы вместе ходили в церковь, таков был обычай, особенно в Рождество и на Пасху. Наверное, не ходить было нельзя, но не знаю, обязательно ли было присутствие там всей семьи. Когда он решил взять нас с собой, мы отправились словно на похороны. Оба они молчали, мама вела меня за руку. Но для того, что я сейчас намереваюсь написать, не имеет значения вопрос о степени его религиозности, а отношения, существовавшие между совершенно разными людьми, уроженцами Австрии. Их как будто стравливали друг с другом, причем в этом участвовали и те, от которых никто не ожидал ничего подобного. Так было и в нашем случае. Пожалуй, мне было лет десять, не больше. Я немного умел читать, еще меньше — писать. Мама научила меня тому, что знала сама. После всех ее попыток призвать на помощь чудо разговоры о школе обрывались, едва начавшись, и отец решил поступить по-своему.
Однажды утром, студеной зимой, он отвел меня в иезуитский питомник, назывался он «Конгрегация девы Марии», которой заправлял патер Пунтигам. Там были еще с десяток мальчиков, один похожий на меня, остальные абсолютно нормальные. Они рассматривали меня, я — их, потом я сел за парту в самом углу небольшой комнаты. Несмотря на то, что в ней было ужасно холодно, мне пришлось снять зимнее пальто и шапку. Я дрожал, зубы мои стучали, я страшно заикался, отвечая на простые вопросы, заданные патером Пунтигамом. Он хотел услышать, как меня зовут, сколько мне лет и молюсь ли я перед сном. Слышал ли я про Иисуса и его страдания? Об этом я ничего не знал, и потому молчал, что ему не понравилось. А может, мне это только показалось, потому что патер Пунтигам вечно был хмур и серьезен.
Так началась моя учеба, если это вообще можно так назвать. Впрочем, можно, хоть такая, но все-таки учеба.
Патер Пунтигам говорил размеренно, слово за словом, будто читал. Все время какие-то указания, это вы можете, это не смеете. Я плохо запоминал его слова, однако он их повторял, и в итоге мы их запомнили. С нами он говорил на местном языке, в названии которого я до сих пор не могу разобраться, со взрослыми — по-немецки.
— Все здесь от Бога, мы здесь для того, чтобы служить ему. Важнее всего в мире то, что Богу предназначено, вроде наших молитв. Поэтому всегда оборачивайтесь в сторону Рима — там папа печется о ваших душах.
Он показал нам, в каком направлении находится Рим, хотя мы не понимали, ни что такое Рим, ни кто такой папа, в сторону которых мы должны поворачиваться. И так каждый день, император и папа, Иисус, молитва, учеба, отречение. Что такое отречение, мы тоже не знали, но постоянно должны были повторять это слово.
Отрекаюсь от греха — отрекаюсь от греха. Отрекаюсь от блудодейства — отрекаюсь от блудодейства. Мы войско Иисусово — мы войско Иисусово. Иисус наш вождь — Иисус наш вождь.
— Как в школе? — спросил меня отец.
— Не нравится мне, — искренне ответил я.
— Почему это?
— Разве нет у нас других учителей?
Удивленный моим ответом и вопросом, отец долго смотрел мне в глаза. Я не отводил взгляда, я чувствовал, что этот взгляд — наша первая настоящая связь. Мы смотрели друг на друга как отец и сын, никак иначе. Ни злости, ничего другого.
— Каких других учителей? — опять спросил он.
— Обычных, как в других школах.
— А чем этот плох?
— Он хороший, но мне это не нравится.
— А что тебе нравится? — спросил он меня и ухватил за руку. Мы сидели на полу, он оперся на локоть и стал ростом чуть выше меня.
— Рисовать. Ничего больше.
Отец молча отпустил мою руку и уставился в свои ладони. Он смотрел на них так, словно видел что-то, словно хотел что-то стряхнуть с тыльной стороны, но передумал, повернул их и вновь стал рассматривать. Он часто делал так. Чтобы не мешать ему, я вышел из комнаты, прихватив свои краски. С ними я был счастлив. Немного воды, кисть, бумага и покой в доме. Это мне всегда нравилось. Мне не надо было выходить на природу, там кто-то мог приклеиться ко мне, встать за спиной и смотреть, что я там рисую. Какое ему дело до того, чем я занят?!
Краски мне подарил доктор Кречмар, по крайней мере, так сказал отец, когда принес их в дом. Доктор Кречмар несколько раз осматривал меня, когда я болел, но лично он краски мне не передавал. Позднее мне казалось, что отец просто так это сказал, а на самом деле краски он купил сам. Или, может, кто другой, неизвестный мне, потому как он дал их мне по возвращении из Загреба.
Как-то раз, а может, и два, сейчас точно не помню, я сидел в своей комнатенке один, когда отец с матерью начали скандалить. Не знаю, ругались ли они после венчания, наверное, да, почему бы и нет, если у них и венчание-то случилось после скандала. Отец терпеть не мог ругани, он вообще не любил разговаривать с матерью. Да и она не была разговорчивой, вечно сидела за своим «зингером» и шила. Попытаюсь описать тот разговор, ту ссору, но в точности передачи не уверен. Собственно, я даже не знаю, из-за чего она началась, я не видел, кто из них чем был занят, почему это они ни с того ни с сего начали ругаться.
— Что ты насчет него думаешь? — спрашивала она.
— Ничего, что это вдруг я должен думать? — отвечал он вопросом на вопрос, так тихо, что я едва расслышал. Я даже не уверен, что он именно так сказал. Вот это: «Ничего».
— Как это ничего? — вдруг закричала мать своим писклявым голосом. Сейчас я понимаю, что этому крику что-то должно было предшествовать, но не знаю, что именно, еще раз повторяю: не знаю.
— А так, чего тут планировать? Пусть себе сидит дома.
— Господи, помоги, Господи, помоги, — запричитала она. — И оно мне надо было, все это!
Отец обычно никого не утешал. Не умел этого делать. Он молчал, я не слышал ни слова.
— Что молчишь? — опять заверещала она.
— Потому что сказать нечего.
— Как это нечего? Сейчас — нечего, а тогда было что? — она возвысила голос.
— Что — тогда? Когда это — тогда?
— Когда ты меня обманул, мужик! И зачем мне все это было нужно, о Господи!
— Никто тебя не обманывал.
— Обманул, молчи! Обманул, а то что же? Я ведь не знала, чем ты занимаешься, душегуб, — голосила она.
— А что, так ли это для нас тогда важно было, чем я занимаюсь?
— Да я бы ни за что не согласилась! Но ты меня обманул. Ты должен был знать, что у тебя не может быть нормальных детей. Должен был знать! — ее вопли заполнили весь наш маленький домик.
— Что ты несешь? Ты что, ненормальная?
— Это ты сейчас говоришь, что я ненормальная. Я абсолютно нормальная, и всегда была нормальной. Это ты ненормальный, — зачастила она.
— Прекрати! — наконец и он повысил голос.
— Это Бог меня наказал. Да, наказал меня. Всякий, кто с тобой сойдется, будет наказан! Ты проклят!
— Успокойся, говорю тебе. Что ты колотишься, рехнулась, что ли? — прикрикнул он на нее. А ведь не кричал прежде, никогда ни на кого не кричал. Но и спуску никому не давал, всегда своего держался. Кто в себе уверен, тот не кричит, говаривал он частенько.
— Так ты хочешь меня обвинить? Меня, которая тебя приняла с чистым сердцем! Господи, зачем ты меня оставил жить, когда я умереть хотела!
— Я святой, женщина. Не проклятый, но святой. Ты должна это усвоить.
— О Господи, что это? Что это?
Я хорошо запомнил те последние отцовские слова. Не понял тогда их, но запомнил. Больше он никогда не повторял их. Я и сегодня не знаю, что отец хотел этим сказать. Или просто хотел оборониться от ее нападок. Я вновь услышал ее швейную машинку, ее успокаивающее стрекотание. Но не цитру. Он никогда не играл, когда она шила. Но когда она купала меня, то он, если был дома, обязательно играл. И тогда мы вдвоем безмолвно прислушивались к музыке, опасаясь, что он вдруг перестанет играть.
Я думаю, что той ночью они зачали моего покойного брата, или же где-то в те дни. Я считал, так получалось. Тогда я был слишком мал, чтобы разбираться в этом, но я слышал, я не спал. Мать никогда не сопротивлялась, никогда ему не отказывала. Даже после той ссоры, которая закончилась ровно так, как началась, внезапно. Тот, кто мог подумать, что она должна была чем-то завершиться, наверняка не знал моего отца. Боюсь, что я его тоже не узнал.