Той ночью все пошло наперекосяк. Допоздна какие-то картежники засиделись, и чем больше пили, тем больше заводились. В конце концов так разорались, что все посетители разбежались.
Ушел и я, утомившись от их криков и, как прочие клиенты, предчувствуя, чем все это закончится. Те, что давали показания, мне позднее тоже рассказали. Столкнулись Бркич и Ченгич, никак один другому уступить не хотел. Неважно, кто первый начал. Бркич хорошо владел ножом, чакией, как они говорят, вот и ударил его прямо в сердце.
Нелегко мне было его вешать, несмотря на то, что он был уголовником, настоящим преступником. Весь день после казни я играл, запершись в комнате, совсем как монах».
Эй, истина, где ты, истина? Исповеди, мемуары, ерунда всякая. Не так вовсе было, а иначе. Так и здесь. Эдхем Бркич был приятелем Мустафы, бесстыжий молодой сводник. У него было несколько девочек, он продавал их чиновникам и их гостям. Вот чем он был связан с Зайфридом. Друзьями они не были, но прекрасно знали друг друга. Это были деловые отношения, скидки и свежий товар для него. Тем же занимался и Ченгич, хотя и был жуликом помельче. Грабил лавки в Башчаршии, шантажировал всех подряд. Такие редко голову сносят.
Немало ракии они вместе выпили, Зайфрид и Бркич. Он терпеть не мог Ченгича, его примитивность, рыгание за столом, жирные пальцы, которыми он хватал куски баранины с чужих тарелок. Я пишу эти строки с отвращением, только ради восстановления истины. Не для печати.
29
История нас спрашивает: а где разговор с сыном? Почему его нет, ведь должен же он был состояться, например, об искусстве? Разве оба они не художники, ведь наверняка они духовно общались?
Отто повзрослел прямо-таки за одну ночь. Так показалось Зайфриду, в то время как мать его считала дни совсем иначе. Ее здоровье истощалось, она долго, но неуклонно и неудержимо таяла. Они остались вдвоем, близкие и далекие, меняя квартиру за квартирой, дом за домом, как цыгане.
Неизвестно почему, но Зайфрид редко разговаривал с сыном. Годы шли, а он ни слова не сказал о его картинах. Даже вида не подавал, что их замечает, не говоря уж о похвалах. Тем не менее, однажды это случилось, он произнес несколько слов по поводу акварелей, которые Отто развесил в прихожей. Что-то в них подействовало на него, может, он уже был готов воспринять их, перед этим он долго играл, пальцы у него заболели от струн, но ему всегда очень нравилось это состояние. Чувство, что он целиком отдался музыке, до боли в скулах. Отложив цитру, он заглянул в комнатенку Отто, двери в ней было, только занавеска, слышно было, когда сын ходил, когда дышал, иной раз даже когда кисточкой водил по бумаге — он, согнувшись, работал над акварелью. Наверное, почувствовав взгляд отца, резко поднял вверх правую руку, и капелька красной краски упала на то место, где ее не должно было быть.
— Извини, — сказал отец, — я не хотел напугать тебя.
Отто даже не шевельнулся, и продолжал держать над бумагой высоко поднятую руку. И только тишина, в которую они погрузились, становилась все гуще и гуще.
— Это Требевич? — спросил отец.
— Да, — ответил Отто настолько тихо, что тот едва расслышал. А может, ему просто показалось, что он что-то сказал, настолько это было тихо произнесено. Совсем как цвет неба, которое едва-едва голубое, но все-таки голубое.
— Красиво, — впервые наградил он его отзывом.
— Как твоя музыка, — ответил сын так же тихо, как произнес это свое «да». Теперь настала очередь отца смутиться и обрадоваться. Эти слова подтверждали, что сын слушает отцовскую музыку, мало чем отличающуюся от обычной кабацкой, и, вслушиваясь в нее, руководясь ею, рисует. Два бессловесных искусства, радость для ушей и для глаз, привал и поход. Для отца поход значит больше, чем привал, для него, наверное, это просто поход. Но сейчас ни для одного, ни для другого это не привал и не поход, а просто искусство. Некое волшебство, которое сближает их.
В следующий раз, отложив цитру, он сквозь стенную дощатую перегородку, обмазанную глиной, услышал шепот сына. Всего несколько слов, вроде «облако», «вода», «маки», «небо», которые он шептал словно молитву. А в конце имя, что-то вроде Габриэль, что-то архангельское. Он вошел спросить, откуда у него взялось это имя.
Он смотрел на него молча, так, словно хотел стремглав убежать от него. Так обычно смотрят, когда хотят создать натянутость в отношениях, отец этого терпеть не мог. Что означал у него этот взгляд?
— Габриэль, — сказал он едва слышно, — Юркич.
— Кто это?
— Художник. Если бы я смог нарисовать хоть одну картину, как он! Траву, цветы, небо.
— Ты знай рисуй, вот и нарисуешь. Чего ж не нарисовать?
Он больше не слышит отца, молчит, опустив голову. Зайфрида настолько потрясает отрешенность сына, что он хватает цитру и начинает играть так громко, чтобы заглушить все и не слышать ни одного звука, кроме звучания своего инструмента, которое просто рвет его на части. Потом останавливается и скрещивает пальцы. Спрашивает, где Отто видел картины этого Юркича. Может, он еще какие-то видел, неизвестно где. И вообще, что он, отец, знает о своем сыне?
30
1903 год, во главе края становятся Калай и Буриан; Апеля, которым восхищался Зайфрид, сменяет барон Альбори, незнакомая личность, и только Исидор, барон Бенко, остается без замены, как и сам Зайфрид. Требуется знание местного языка, о названии которого они никак не могут договориться, но все знают, на каком языке тут говорят, это Зайфрида не волнует, он этим языком овладел, хотя от него и не требуют произносить речи при исполнении служебных обязанностей. Однако Зайфрида больше всего волнуют постоянные трения в народе, какие-то движения, требования, петиции, о которых вокруг говорят шепотом, или вполголоса, и появление которых оскорбляет его имп.-кор. Величество. Разве тот не лучше всех их знает, что надо народу, думает, а иногда и говорит вслух Зайфрид своему маленькому горбатому сыну. Что это за народ такой, который полагает, что он знает лучше и больше императора? И неужели император может быть против народа? Разве такое бывает? Ведь император совсем как отец, каждому своему подданному желает только добра, и только он знает, что его детям нужно, каждому дитяти в отдельности и всем вместе взятым — стоит ему только их оставить, как тут же начинаются распри, скандалы, драки, кровь и ненависть. И что же тогда лучше? Позволить им перегрызться, или установить, что для них хорошо, а что плохо, и чтобы они жили в мире и покое, пусть хоть и не всегда довольные жизнью? Кто еще может сделать человека счастливым?! Человек существо проклятое, хуже зверя, насытится и сразу гадить начинает, чтобы потешить свою сытую и пакостную душу. А вот у императора такого нет. Йок! Как у отца, который смотрит в будущее, а за это половина семьи его ненавидит и смерти желает. Что тут еще император может сделать? Подлизываться к ним, чтобы держава погибла? Нет, тысячу раз нет.
31
Часть разговора с преступником Зайфридом, так назвал В. Б. рабочий вариант неопубликованного газетного очерка.
— Вы, главное, рассказывайте, меня все интересует.
— Скитаясь по краю, от села к селу, я узнал о нем больше, чем кто-либо другой. Никто, кроме меня, не работал по всему краю. Сейчас, под старость, я вспоминаю все эти лица так, будто виделся с ними вчера. Каждый из них — история, столько историй, что и пересказать все их не смогу. А без них нет и нашей истории. Всех нас нет, так можно сказать. Подружил нас император, война разобщила, одни ушли, другие пришли, так всегда бывает.
— Что вы чаще всего вспоминаете?
— Ну что вы, я об этом не думал. А вот сегодня ночью вспомнил барона Перейру, внебрачного сына одного австрийского графа. Почему я про него вспомнил? Потому что все время думаю о том, почему рождаются ненормальные дети. Вы меня понимаете, да? Меня это уже тридцать лет занимает. Тот Перейра был придурковатый, женился на какой-то крестьянке, содержали его в Калиновике. Я его раза два-три видел. Он через кого-то пригласил меня на ужин. Слышал, что я хорошо на цитре играю, хотел послушать меня. Другие инструменты он терпеть не мог, особенно ненавидел скрипку и пианино. А цитра — да, цитру обожаю, говорил он, она мне маму напоминает.