Выбрать главу

Моисей распространил смертную казнь весьма широко. Хотя он нигде не упомянул, что смертную казнь следует осуществлять профессионально, не причиняя мучений приговоренному. Разве это не было согласовано с Богом?

Всем своим ненавистникам отец мог ответить так, как ответил Моисей: не сквернословь, судья, и старейшинам рода своего не говори похабные слова. А отец был правой рукой судьи, его мечом и вервием, следовательно — Божьим перстом на земле, который карает людей.

И вот теперь я задаюсь вопросом: кто я? Сегодня вечером, здесь, в нашем старом доме, который едва только не рушится на меня — кто я? Под этот ветер, что зловеще дует с Требевича, продираясь сквозь окна и под двери до моих мелких рахитичных косточек — кто я? И надо ли будет что-то писать на кресте, когда меня зароют в землю?

38

Покушение на престолонаследника, выворачивание мира наизнанку, встряска и перетряска. Что я знаю об этом? Когда пробегаюсь по своей и отцовской жизни, все мне кажется мелким и удаленным от меня на многие километры. Но временами кажется, что оно здесь, рядом, под рукой. Внутри что-то осталось, но как до него докопаться? А в итоге окажется, что оно тоже пустячное. Впрочем, как и все остальное.

Не знаю, писал ли я уже о том, что отец, за редкими исключениями, не водил меня в город, или, еще точнее, делал это редко и нерегулярно. А мне так хотелось сходить посмотреть на престолонаследника, туда, вниз, к Миляцке, где собралось столько счастливых людей. Был прекрасный солнечный день, лето пришло и в Сараево. Я представлял, как здорово было бы там, внизу, потолкаться на улицах, в веселой толпе, по лавкам, весь день. Остановишься перед витриной и любуешься на всякие чудесные вещи, доставленные сюда со всего мира, неизвестно из каких стран. Но у отца не было привычки водить меня с собой. Он уходил, оставляя меня на попечение матери, предоставляя самому себе.

Если бы я решился и попросил его, он, может быть, и взял меня с собой. А так, сам по себе, он об этом и не думал. А что ему думать, все идет само по себе, по привычке, а не размышлению.

За день до этого, примерно так, кто знает, зачем и почему, отец сказал мне, что хотел бы быть шофером. Сидеть впереди на манер извозчика, но не извозчиком, и чтобы люди разбегались в стороны. Так он представлял себе Фердинандова шофера, Шойку Леопольда. Сейчас мне это его желание кажется смешным, а тогда не казалось. Почему я сейчас вспомнил об этом? Наверное, потому, что за день до покушения он видел в городе автомобиль с эрцгерцогом и его супругой, вроде бы без сопровождения, перед лавкой с коврами. Его это удивило, он даже усомнился в том, что это был сам эрцгерцог, и решил, что кто-то другой переоделся эрцгерцогом. Я спросил, зачем он переоделся? Так поступают, чтобы подстраховаться, недовольно ответил отец. Если кто-то захочет стрелять, пусть стреляет, понимаешь, в этого, другого, а не в того, настоящего. Следовательно, это не были эрцгерцог с супругой, а их двойники, как это называется, люди на них похожие. Чтобы проверить, станут ли в них стрелять.

Я хотел спросить, разве можно жертвовать другими, невинными людьми, но смолчал. Наверное, надо было не сомневаться, а сказать, какая это мудрая придумка, или что-то в этом роде. Но с чего это вдруг, кто я такой, чтобы задавать подобные вопросы?

Отец не любил ничего объяснять, ни мне, ни своим подручным. Дай нам посмотреть, говорили они, мы посмотрим и сделаем как надо. Но в итоге они все делали так, как он. Кроме Флориана Маузнера. Он кретин, швайнкерль, а на кретина невозможно воздействовать собственным примером, только приказом. А отец не умел и не хотел приказывать. Я думаю, не хотел, потому что если бы захотел, то наверняка сумел бы.

Тот прекрасный день, полно народа на улицах, по которым должен был проехать эрцгерцог с супругой, разумеется, на автомобиле. Потом рассказывали, приукрашивали, добавляли, выдумывали. Отец бежал от таких рассказчиков как от чумы. Особенно после войны, как он называл это новое время, в котором уже не было его империи.

Не раз он набрасывался на тех, кто пытался расспросить его об этом. Я слышал это. Не желаю об этом писать, говорил он им, потому что меня это не касается. И тогда это меня не касалось. Да, я был в городе, но не рядом с заговорщиками. Говорили, что на улицах каждый второй был заговорщиком, а это абсурд. Едва ли их набралось с десяток. Решительных, обученных, молодых, способных. Остальные пришли приветствовать эрцгерцога, махать ему флажками, посмотреть на него. В основном, посмотреть на него, чтобы потом хвастаться. Откуда они взяли, что каждый второй был заговорщиком, что за дурак это выдумал? Отец с удовольствием употреблял слово «дурак», а также «кретин». Не только в приложении к своему подручному Маузнеру, но и ко многим другим, кто ему не был симпатичен.

Если каждый второй был заговорщиком, то почему же они стремились линчевать схваченного опростоволосившегося заговорщика? Чабриновича, насколько я помню. Полиция не позволила, но толпа разъярилась, как разъяряются вершители суда Линча. Всегда готовы исполнить то, что им прикажет вождь! Вот как оно было! Следовательно, ожидали они чего-то такого. И толпа, что так хотела линчевать заговорщика, не случайно тут собралась, и не стихийно отреагировала. Где же их двойник оказался, чтобы под пули подставиться?!

Потом народу под руку попались какие-то палки, которыми хотели избить второго заговорщика, невзрачного парнишку Принципа. Красивая фамилия, как будто престолонаследник он, а не Франц Фердинанд. Газеты писали, что полиция подставляла под палки собственные спины, прикрывала схваченных, но удары сыпались со всех сторон. Неизвестно, получил ли кто из этих граждан от полиции то, что заслужил. Были и такие, которые рассказывали, что и полиция била их, и что кто-то со стороны пытался помешать линчеванию, так его тоже избили и отвели в участок.

Я думаю, что кто-то из очень важных чиновников рассказал отцу, что визит эрцгерцога был продуманной провокацией, чтобы вынудить сербов стрелять в него, в результате Австрия получила повод объявить войну Сербии. Им пожертвовали, гласила эта фраза, которую никто не смел произнести вслух вплоть до смены власти. Или эта фраза пришла им в головы в момент смены власти? Кто знает. Все только и делают, что гадают, так ли, эдак ли, но суть заключалась в том, что власть надо было менять. И так ли уж нам теперь важно, кто все это начал, кто этим руководил? Может, историкам, а остальным ни к чему. Есть дураки и не из историков, вот им и важно. Кто они?

Прекрасная погода, не могу ее забыть. Я сидел под липой и рисовал. Липа все благоухала и благоухала, я размазывал кисточкой желтую краску, стараясь добиться желтого оттенка, такого же призрачного, как и празднично кипящий город внизу. Я ничего не услышал, все это было далеко, подавлено тишиной. Я представил себе кипящую речку Босну, изумрудную зелень и горы, взмывающие ввысь. Попытался нарисовать этот пейзаж по памяти, потому что был там дважды. Холодную воду, изумительную зелень и ни клочка неба. Потому что его там нет, как будто мы в саду, которому нужды в небе нет. Надо уйти из него, чтобы увидеть и прочувствовать небо. Как то, что я сейчас наблюдаю с Быстрика.

Отец вернулся вечером, мрачный, молчаливый. Он был трезв, алкоголем от него не пахло. Неужели корчмы позакрывали?

Пристрелили их как подонков, подонков! Так и сказал, и так я это записываю. Никогда больше он не повторял таких слов. Остерегался делать какие-либо заявления. Да и эти слова не были предназначены для чужих ушей, и не для наших тоже. Мы знали это, потому и молчали, никто об этом позже даже не вспомнил. Но они остались в моей памяти, как и акварель, которую я рисовал в тот день. Три краски, зеленая, желтая и голубая, которые очаровали всех нас. Слившись, они дышат как влюбленная гадалка.

— Не любишь ты черную краску, — не раз говорил мне отец.

— А где мне ее применять? — отвечал я. А про себя думал, что черная — вовсе и не краска.