Выбрать главу

Как будто специально выбирает веревку потоньше, только и ждет, когда она оборвется, чтобы оскалиться, как актер в кинематографе, в этом, по мнению патера Пунтигама, дьявольском изобретении. Хлопает себя по толстой жопе и подпрыгивает. А потом все начинает сызнова, с таким же результатом. Что ты творишь, несчастный, сказал я ему однажды, но кретин все продолжал скалиться, как дурачок. Его тупая башка ничего не воспринимала. Однако частенько заявлял, что преступников не следует щадить, пусть они как следуют вкусят мучений.

Похоронили доктора Кречмара. Я не видел его несколько лет. О похоронах узнал совсем случайно. На кладбище и десятка человек не собралось. Сеял мелкий дождик. Говорил только приходский священник, да и то не о самом докторе Кречмаре. Только то, что положено по обряду, ни слова более. Кто-то за моей спиной прошептал, что доктор Кречмар перед смертью сам заплатил за похороны в приходской канцелярии. И еще этот голос добавил, я не обернулся, чтобы посмотреть, кто это, потому что наверняка не знал этого человека, так он еще добавил: «Ни кола, ни двора».

45

Основная часть текста В. Б., который никогда не был напечатан.

Я задал ему вопрос об исполнении смертной казни над покушавшимися. Он крутил, юлил, но я все-таки пришел к нему, чтобы услышать именно об этом, без всех прочих его рассказов я мог спокойно обойтись.

Душегуб, который повесил троих наших идолов, преступник, в котором, по мне, сосредоточилось все самое страшное, что принесла оккупационная власть на нашу несчастную землю, сидел в прохладной комнатке своего домишки на Быстрике и молчал. Он смотрел в окно, из которого мог видеть только крышу соседнего дома. На коленях у него, словно сиамская кошка, отдыхала цитра. Его пальцы, испещренные старческими пятнами, дергались, сжимались сами по себе, будто проделывая какие-то упражнения. Он не был похож на страшного человека, но при взгляде на него омерзительные мурашки пробегали по моей коже. Эта беседа не доставляла удовольствия ни мне, ни ему, но мы не могли избежать ее. Я ждал, когда он начнет говорить, так, как он это умеет, скорее всего, не совсем искренне.

— Я хорошо помню тот холодный февральский день. Холодные сараевские дни всегда легче запоминаются, чем теплые. Холод спускается с этой, северной стороны Требевича и встречается со второй холодной струей, что приходит от Илиджи и Игмана. Тяжко нам приходилось в те холода, не было дров. Дрова воровали, даже нас как-то обвинили в том, что мы украли несколько охапок дров. Наша тогдашняя домохозяйка, отвратительная усатая баба, у нее были какие-то дрова, а потом исчезли. Как раз тогда я прикупил немного дровишек у одного знакомого, он же их нам и принес. Так вот, та баба, Дорица ее звали, ухватилась за наш хворост и сразу в полицию. Вроде как моя жена его украла. Жена решительно отказывалась, она просто не могла этого сделать. Дома у нас было ужасно холодно, Отто часто болел, и дров нам не хватало. Но чтобы украсть — Боже сохрани! Дорица, или Доротея, жила чуть выше этого нынешнего нашего дома, в который мы переселились несколько лет тому назад. Дом у нее был двухэтажный, и эта бабища жила прямо над нашими головами. Кажется, они даже вцепились друг другу в волосы.

Я встал рано, оделся так, как обычно одевался для юстификации. Для меня, представьте себе, эта работа ничем не отличалась от прочих казней. Но я знал, что нынешняя имеет для истории ужасное значение. Война разгоралась, никто не знал, какая власть будет завтра в Сараево. Сейчас вам это трудно представить. За несколько дней до этого я спрашивал начальника тюрьмы, капитана Хорвата, что он будет делать, если комита или сербские войска прорвутся в Сараево. Смертельно побледнев, он ответил, что перестрелял бы всех заключенных!

Я спустился к Миляцке, прямо к Латинскому мосту, где все и произошло. Если дьявол захочет, все что угодно может случиться. Перед Австрийским банком я встретил безумного Гаона Хайма, которого пытались привлечь как участника покушения, потому что он стоял рядом с Чабриновичем, но это было просто смешно. Гаон — и покушение?! Мы, хорошо знавшие его, не могли понять судей. Но таково следствие, оно ковыряется так, что это ковыряние причиняет боль тем, кто к преступлению непричастен. Не надо злиться, я говорю — преступление, потому что все тогда так говорили. Так о чем это я? Да, Гаон Хайм глянул мне прямо в глаза и крикнул:

— Для кого сегодня веревку намылишь?

Я своим ушам поверить не мог. Лицо у него искривилось, как резиновая маска. Прищурив один глаз, другим он так посмотрел на меня, что я даже подумал: он не дурак, а хитрец! Как придворный шут, прикидывается придурком и говорит, что ему вздумается. Кто будет шута наказывать за его болтовню? Не знаю, я однажды спросил патера Пунтигама, почему он считается Божьим творением, а я — нет? Или мы оба, или никто из нас. Никто из нас, улыбнулся патер, или все мы. Для него дилемм не существовало!

Когда я прибыл с подручными, во дворе Окружной тюрьмы уже выстроили подразделение, которое обеспечивает исполнение казни, были тут еще люди, но не было судьи Пфеффера, который вел следствие. Он вроде как противником смертной казни был, мне один из его сотрудников доверительно сказал, что ему заговорщики были даже симпатичны, потому что они вроде бы искренние люди. Я тоже противник смертной казни, но при чем тут искренность — не понимаю. Они были заговорщиками, убийцами, они вмешались в дела, которые их никак не касались, но, несмотря на это, изменили столько судеб, принесли столько несчастий. А что еще только будет, мог я тогда с уверенностью сказать вам. Кто еще там был? Судья Давидзак, серьезный, мрачный человек. Да, он был вместо Пфеффера.

Имена заговорщиков тогда знали все, от мала до велика. Что я вам скажу, большинство жителей, по крайней мере, внешне, ненавидели их. Требовали их смерти. Данило Илич, Мишко Йованович, Велько Чубрилович, казнены между девятью и десятью утра. Это обычное время любой казни. После полудня не вешают.

С приговоренными, с которых еще в камере сняли кандалы, пришел священник Милан Мратинкович, учитель закона Божьего сараевской учительской школы. Он их исповедовал и проводил к виселице. Я слышал, что все трое в камере, перед самым повешением, интересовались, как обстоят дела на фронтах, особенно после уничтожения балканской армии Почорека на Цере. Этот священник Мратникович позже говорил, что Чубрилович уверенно заявлял: он понимает — свобода невозможна без жертв, и он ничуть не сожалеет о собственной смерти, поскольку уверен, что его народу воссияет свобода. Вы это знаете, но я хочу сказать, что мне было жалко этих молодых людей, гибнущих так бесталанно. Как это всегда бывает, головы им забили идеями другие, те, которые никогда не будут наказаны.

Мратникович прочитал им последнюю молитву. У него был прекрасный голос, благозвучный, какой обычно бывает у смиренных и хороших людей. Они были сосредоточены и спокойны. Вновь зачитали приговор, они спокойно его выслушали, и тут пришла очередь одного из них, пониже ростом. Так я запоминаю своих «пациентов». Это был Чубрилович. Сегодня все это знают. Как и то, что он показал себя настоящим героем, сознательно принесшим себя в жертву. Я и сегодня утверждаю, что не могу понять его. Не понимаю это упрямство. Но вы ведь и не ожидаете, что я начну рассуждать о виновности, вы хотите, чтобы я рассказал вам, как это было тем утром. Таким холодным утром, что мои подручные едва успели подготовить виселицу по всем правилам. Я настаивал на этом. Повешение не могло начаться без того, чтобы не были соблюдены все мои инструкции и правила. Чубрилович был крепким мужчиной, решительным, шагал уверенно, совсем не как в последний путь. Вот тут я вам что-то расскажу, чего народ не знает, да и вы, журналисты, тоже. По традиции, насчитывающей несколько столетий, барабанщик, пока на шею надевают петлю, что есть силы колотит в барабан, мелко, быстро. Если приговоренный и хотел бы что-то сказать, услышать его мог только палач. То есть я. Так вот, Чубрилович ничего не сказал. Как будто барабанщик оборвал его, я смотрел, как он молча открывает и закрывает рот. Наверное, хотел что-то сказать. Но не сумел, да будет ему земля пухом. То, что газеты написали, будто он крикнул, насколько я припоминаю: «С Богом, да здравствует народ, да здравствует…» — это неправда. Ничего он не сказал. Разве что в самом начале. Когда встал под столб, начал снимать галстук и воротничок. Я хотел помочь ему, потому что тот с трудом отстегивался, а он мне спокойно так сказал: «Не надо, я сам!» Так и сказал, не надо, я сам.