Выбрать главу

Что же разузнал Зайфрид о лекарстве от испанки? И от кого он это узнал? Те, кто слышал, так и не захотел запомнить услышанное: надо пить как можно больше чистой воды.

Откуда он это узнал?

Узнал в Требинье, где виселица работала без перерывов.

Вешай, чтобы не быть повешенным, или расстрелянным, Боже упаси.

Если сможешь отыскать немного еды, забирай ее с собой. Зайфрид привозил табак и обменивал его на пищу, на дрова, на лекарства для Отто.

Но спасла Зайфрида и его семью вода. Они пили много воды, хорошей воды, которую приносили из проверенного родника. Проще и лучше лекарства не было.

52

Из драгоценной записной книжки В.Б., монолог Зайфрида, не использованный в окончательном газетном тексте (удивляет терпение В.Б., с которым он выслушивал монологи палача):

«Из всех городов, которые я посещал по долгу службы, Требинье осталось для меня самым милым и самым красивым. Сейчас не трудно туда добраться, поездом, красота, по лучшей в мире дороге, подремывая или разглядывая дивные пейзажи. Вечером выезжаешь из Сараево, а будит тебя утренний свет. Такой необычный, что кажется тебе, будто ты еще сон видишь, и вот в таких-то чувствах, в таком штимунге въезжаешь в Требинье. Позади Попово поле, мимо которого тащился весь день до обеда, и вот тебе речка Требишница и сам город. Я родился в горах, где тоже много света, вовсе не мрачно, как принято думать, я не в лесу родился, не в ущелье, которых в этой стране не счесть, но тот свет совсем не такой, как здесь, в Герцеговине.

Почему я вам обо всем этом рассказываю? Из-за людей, вот почему. Люди здесь больше похожи на землю и камни, но не на этот свет. Мало кого этот утренний свет вынудил распахнуть душу навстречу. Об этом и проповедники говорили. Я долго не мог понять, как это и почему, но после покушения и начала войны, особенно в пятнадцатом и шестнадцатом году, у меня открылись глаза. Я никак не мог понять, откуда у людей такая жертвенность, никому не нужная, что у старых, что у молодых. Кто-то из тех, что вешал черногорцев на ветвях словно белье на просушку, сказал: они скорее герои, а не люди. То же можно было сказать и про герцеговинцев, тех, что живут между Требиньем и Невесиньем.

Сначала их с опаской отпускали сторожить дороги, мосты, другие объекты. Лучших из них — считалось, что они станут гарантом против саботажа на охраняемых ими участках. А как иначе, времена такие были. Государство должно защищать себя от саботажников. Я понимаю, что вы на все это смотрите совершенно иначе, но придется выслушать и другую сторону, которая теперь, похоже, замолкла. Хотя я ничем таким не занимался, а просто был в самом конце цепочки, особенно последние два года, когда виселицы были в работе ежедневно. Как и в Черногории, там не было ни одного местечка, где бы не стояла виселица, или ветки, через которую перебрасывали веревку, на которой вздергивали крикунов и молчаливых непонятно по какой причине. В основном сербов, и в основном политических. Все это хорошо известно. Был тогда некий Видак Шошич, живодер, он в шестнадцатом повесил за раз одиннадцать человек. В ремесле он не разбирался, вешал несчастных несколько раз подряд. Повесит его, веревка оборвется, он опять, и опять рвется, в итоге приходится бедолагу пристрелить. Мне известно, что именно так вешали старого черногорского капитана, звали его Петр Радоман. Я смотреть не мог, как они мучают человека, вместо того, чтобы облегчить ему последние мгновения жизни. В конце концов его расстреляли, потому что тот кретин вешать не умел. Вместо того чтобы у меня поучиться, все делали по-своему. Здесь не любят тех, кто знает дело. Вы должны знать обо всем этом, чтобы понять мое ремесло и мое отношение к нему. Сейчас уже все закончилось, но если вас это так интересует. Другие ничем не интересуются, кроме того, чем они сейчас, в данную минуту, занимаются. Может, и вы по той же причине пришли, но я все равно решил вам все рассказать. Не понимаю и никогда не пойму, почему меня люди боятся. Почему считают, что трубочист приносит счастье, а я — беду? Чтобы правильно изучить меня, а я знаю, уверен в том, что вы здесь частично и по этой причине, меня постоянно кто-то изучает, так вот, вы должны знать, как к нашему ремеслу подходили другие, а как — я. В чем между нами разница, почему я на несколько голов выше их.

Так о чем это я говорил, пока меня в сторону не занесло? Да, о Требинье. Несколько раз, особенно проездом из Боснии в Черногорию, я там вешал человек по десять. От совсем молодых, я даже не был уверен, что они совершеннолетние, до глубоких стариков. Как-то раз, после того Видака, я повесил девятерых, и без единой ошибки. Это было над городом, на том месте, что Церковиной называют. Прекрасный вид на город, в том месте Требишница течет по излучине неспешно, лениво. День прекрасный, хотя и холодновато, северный ветерок. Помнится, когда я оттуда на город посмотрел, на улицах ни одного человека не заметил, как будто город вымер, или будто это всего лишь мой сон, в котором нет места людям. По крайней мере, не таким, каковы они на самом деле. В тот год мне обрыдло вешать, даже уголовников. О политических и не говорю. Император умер, зачем же продолжать вешать его именем? Да, именно так я и думал. Стал противником смертной казни. Я бы не выдержал этого, если бы не цитра. Точно, нет».

53

В этом рассказе у Паулины Фройндлих Зайфрид нет собственного голоса. Как будто она в нем и не существовала. Может, они друг друга и разыскивают, но никак встретиться не могут, их пути все время расходятся, то в пространстве, то во времени. А если и появляется мать Отто, которая с годами все меньше становится женой Зайфрида, то рассказ скисает, ему становится неприятно — откуда она такая взялась? Между той порой и мгновением, в котором рассказчик сучит нити этой повести, пролегла настоящая пропасть времени — все, что нынче кажется неестественным, в то время, может, было совершенно обыденным явлением, которое нет смысла здесь подчеркивать и выделять. И все же, все же следовало бы приглядеться к ней с расстояния, равному тому, с которого мы разглядываем Зайфрида. Он вовсе не близок нам, сказано уже, что дистанция между нами соответствует рассказу о прошлом.

Миновали времена хождений по святым местам, веры в чудеса, нищета, через которую она прорвалась, спасая сына, хотя пороховой дым и голоса войны все еще парят над Сараево. Что скопилось в ее душе, и почему все это истекало из нее? Она словно в родник превратилась. Тает, иссякает, и ничем ей не помочь.

Зайфрид вернулся, когда Паулина была почти без сознания. Проваливалась и возвращалась, видела свою комнатенку, сына, который склонялся над ней, чтобы проверить, жива ли она, себя на том свете среди ангелов. Он знал старое лекарство, которое тридцать лет тому назад дал ему доктор Кречмар, когда он сам был как худой бурдюк, который ничего удержать не может, даже воду. Надо испечь ржаной хлеб, разрезать его пополам и пропитать ракией. Потом наперчить от души и горячим приложить половину к животу, половину к крестцу. И не один раз это проделать, а несколько. Но где найти, из чего это лекарство сделать?

Чудеса иногда случаются, ничего еще не потеряно, если Господь не сказал Своего последнего слова. Хлеб Зайфриду испекла соседка Мария, с которой двадцать лет тому назад у него была известная связь. Она отдала последнюю свою муку, а о ракии и перце он позаботился сам. Три дня шел бой за жизнь Паулины, днем и ночью, без остановки. Наконец им удалось увести ее от райских врат, как она говорила, или с края могилы, как говорили они. Она не испытывала к ним благодарности, хотя Мария не показывалась у них с того момента, когда она пришла в сознание, знала она, чьи руки отвели от нее предназначенную судьбу.