4
Рассказчик спешит дальше. Не может остановиться.
В зависимости от времени года, части суток и направления, с которого показывается путник, город, в который прибывает Алоиз Зайфрид (Der Scharfrichter, oder Henker! На самом-то деле он больше не отрубает головы, он теперь только Henker) и в котором он останется до самой своей смерти, этот незнакомый ему и странный город обладает бесчисленным множеством лиц, но каждое из них красуется на неизменном фоне — горы зловеще окружают огромную естественную посудину, по дну которой протекает своенравная река, берега которой так напоминают людей — они такие, какими ты их видишь, и в то же время совсем не такие. Алоиз Зайфрид никогда не бывал в восточном городе, и этот пейзаж настолько потряс его, что он несколько дней размышлял о причине, по которой его величество К. унд К. Франц Иосиф, или же, по местному, просто Франьо Йосип, пустился в такую авантюру. Однако он быстро успокоился — если монарх решил именно так, значит, нечего ему, палачу, раздумывать об этом, а следует исполнять свои святые гражданские и профессиональные обязанности, то есть вешать тех, кто преступил закон, который как раз издан и подписан верховным сувереном.
Город или село, дремучий лес или бескрайние камни гор, все одинаково важно и достойно внимания. Ведь здесь же, в этом Сараево, ему предстоит жить. Надо где-то найти пристанище, комнатенку нищенскую, и чтоб корчма, в которой можно задешево поесть. И не только поесть, но об этом — позже.
Надо быть терпеливым, город когда-нибудь изменится, потому что новые хозяева хотят его видеть совсем другим. Измениться-то он изменится, но все равно останется в каком-нибудь позабытом внутреннем ящичке мозга, где хранятся воспоминания, и прежде всего — ощущение особого запаха и вереница картинок, мысленный просмотр которых вызывает неприятное ощущение в желудке. Запах чего? Да всего неприятного, вместе взятого. Не как в записках турецкого путешественника — аромат цветов, благоухание баштанов, как здесь называют сады, некоторые запахи появятся позже, но отдельно, сопровождая черные глаза, которые надолго заворожили его; нет, не такие ароматы смешаются в его сознании: вонь дерьма, мочи, смрад разлагающихся трупов — но не будем преувеличивать, ведь не мог быть настолько чувствительным желудок человека, ремесло которого ужасало людей, запах которых казался ему отвратительным. Отвращение и гадливость, что-то вроде этого, вряд ли здесь отыщется местечко для будущей жизни. Что это с ним, никак, чувства не согласуются с профессией? А те, кто еще ничего не знал о новом палаче, как им рассказать о своем ремесле? Да, не такой он теперь, не такой, как прежде.
Каждый город устроен по привычкам своих жителей, вот и Сараево, что совсем по душе коренным обитателям, по непонятным причинам достался пришельцам. Здесь они останутся, чтобы вступить в спор, в междоусобицу, которая так никогда и не завершится. Кто-то потом начнет рассуждать о неправильном оптическом преломлении, однако это нашего повествования не касается. Это напоминает клозет: ощущения покидающего его ни в какое сравнение не идут с теми, что испытывает стремящийся в него. Тьфу, тьфу, шипит кто-то за спиной, но палач даже не оборачивается. Сколько раз случалось, что Зайфрид просто не замечал кого-то; откуда у этого палача такое высокомерие, почему он терпеть не может запах бараньего бока, висящего над входом в лавку, облепленного мухами, не выносит нутряного жира, на котором готовят все здешние блюда? Любит свиное сало, вот те на! Такого здесь и не сыскать! Врет он просто-напросто, и ненависть к нему только усиливается.
Кроме военного командования, по требованию которого этого человека и послали в Сараево, никто не знал, кто он таков, откуда родом, есть ли у него семья, какого он вероисповедания. Впрочем, очень скоро его профессия стала исчерпывающе удостоверять его личность; она была настолько впечатляющей, что никому и в голову не приходило запрашивать дополнительные сведения. Ну, мы тоже не станем этого делать, поскольку замахнулись на рассказ о времени, в котором исчезнут империи, исчерпавшие цели и смыслы своего существования и полностью утратившие былую мощь. Впрочем, кое-что все-таки известно; поскольку он играл на цитре, то, скорее всего, был по происхождению австрийцем, а так как знал много слов и выражений из славянских языков, по тогдашнему обычаю искаженных и чаще всего до корявости неправильных, наверняка уже бывал в подобном окружении, военном или цивильном, кто его знает. Но Алоиз Зайфрид, как звали этого человека, больше слушал, нежели говорил. В приличном обществе он был благодарным гостем, никогда не прерывал рассказчика, даже вопросами. Едва глянет на него и тут же переведет взгляд куда-то в сторону, будто что-то разглядывает позади него, что отвлекало внимание тех, кто устремлялся на слушателя как на жертву. Да слушает ли он меня, задавался вопросом оратор. Наверное, слушает, раз ничего не говорит. Наверное, слушает, и это хорошо. И мы так думаем.
(Мы, кто это — мы? Как будто в изложении человека, который знает себе цену и обращается только на «вы». Нет, здесь мы заменяет все сведения о палаче и о времени, в котором он жил, а также представляет коллективного автора в процессе творчества. Мы, заряженное лингвистической и мыслительной энергией, до крайности чувствительное к человеческим слабостям, роющееся в историко-литературных помоях. И всезнающий рассказчик тоже? По правде говоря, это было бы идеально, но нам кажется, что это недостижимо. Слишком много здесь трещин и расселин, из которых выглядывают вампиры, следовало бы остеречься их. Мы не сын его, не историк, хотя и подворовываем у него).
Он пришел не с армией, тогда она еще не нуждалась в его ремесле. Появление на чужой территории всегда означает малую войну, с присущими ей законами военного времени и трибуналами. Все решается чрезвычайно, но власть не позволяет вершиться чрезвычайщине слишком долго. Да, вы прибыли в Сараево, и должны считаться с тем, что на вас смотрит вся Европа. Продемонстрируйте превосходство нашей культуры над восточными деспотиями.
Зайфрид прибывает с целью укрепления гражданской составляющей власти, все, что делается, делается lege artis, за всем следит земной вождь, ловкий и зоркий в боснийском мраке, не хуже крота. До него работали чрезвычайные трибуналы, изничтожали гайдуков, хватали герцеговинско-черногорских профессиональных повстанцев. Было известно, почему и как они подстрекают народ к бунту, похоже, что и большинству народа все было тоже понятно, просто они делали вид, что это не так. Не верьте им, говорило императорско-королевское командование своим воякам, находящимся на передовых позициях.
Имена ничего не значили для Алоиза Зайфрида. Даже императорско-королевских командиров. Они вращались по различным жизненным орбитам, изредка пересекаясь на узком пространстве, где один принимал решения, а другой исполнял их. Зайфрид слушал рассказы, волей-неволей они врезались в сознание, заполняли его, а потом оказывалось, что он все-таки что-то об этом знает, хотя и сам не мог понять, откуда у него взялись эти знания. Он смотрел на лес, слушал волков и ветер, но слышал повествование, и что-то от него оставалось записанным в нем, словно оттиск печати в воске. Не совсем как родная мелодия, которую исполняют тирольские йодли и обрабатывают музыканты, но весьма на нее похоже.
Только позже, когда прибыл знаменитый Беньямин Калай, о котором знатоки говорили, что в Австрии не найти лучшего правителя для Боснии и ее вздорной сестры Герцеговины, который изучил проблему, хорошо знает тех, кем предстоит править, а когда и они узнают про это, то поймут, кто здесь настоящий хозяин. «Представлялся перед нами другом, — говорили православные, — а теперь посмотри на этого сукина сына!» Опять появились те, что призваны были подстрекать народ, и опять не стало покоя.