В числе тех, кто на следующий день посетили пожарище, был и Алоиз Зайфрид, брезгливый молодой человек с бледным лицом и щуплого, на первый взгляд, телосложения. Одетый в черное, он походил на большого ворона, спустившегося с Требевича на выгоревшее пространство в ожидании добычи.
Пока еще не было известно, что ему достанется. Пока ничего, он просто впитывал в себя городской пейзаж.
Он видел взрослых людей, рыдающих как дети. Почему они плачут? Ведь остались в живых! У него возникали вопросы. Говорят, это было страшно и невиданно. Как будто возможно еще что-то более невиданное! Сгорело то и это, наверное, то, что и раньше горело. Солдаты тушили пожар, и некоторые из них пострадали, что совершенно естественно для солдат во время пожара. Такова жизнь, думал Зайфрид, если мы посмеем на минутку заглянуть ему в мысли.
Зайфрид вернулся на Бистрик; ему с первого дня понравился этот район города, возвышающийся над кварталами, жившими по непонятным ему законам.
Газеты сообщили, а Зайфрид переписал на бумажку и спрятал в коробочку: «Во время большого пожара на Башчаршии в 36 улицах сгорели 304 дома, 434 лавки и 135 других строений. Из самых значительных объектов сгорели четыре мечети, католическая церковь, германское консульство, Ташлихан, Джулов хан, Ханиках и синагога». Внизу бумажки приписал: 1879.
Записал и следующий разговор:
— Кто больше всех пострадал?
— Похоже, Памуковичи. Все сгорело.
— Какие это Памуковичи?
— Как какие, здесь только одни Памуковичи жили.
— Никогда не слышал!
— Услышишь, время еще есть. Ты, похоже, нездешний?
— Точно.
— Был у них хан, теперь ничего не осталось. И все склады вокруг хана, все дворы, кроме одного склада у Джумручии.
— Во как!
— Нездешний ты, мужик. Не знаешь ты Сараево.
И я тоже, сказал про себя Зайфрид.
6
А ведь пожар не единственная беда в Сараево, других тоже хватает. Скажем, наводнение.
Когда здесь дождь начнется, заклокочут водосточные трубы, хлынут потоки вниз по Алифаковцу, в Миляцку, в свой единственный естественный водоотвод, и вести, достигающие каждого уха с невероятной скоростью, сообщают о наводнении. Беснуется Миляцка, говорят они, и новость эта сообщается из уст в уста, от малого к старому. Подмывает дома, разрушает их, угрожает мостам, уносит дрова, заготовленные на зиму. Страдают самые бедные, которым почему-то нравится, чтобы их лачуги стояли у воды, а в другом месте им и в голову не придет строиться. К тому же чаще всего они им и не принадлежат. Как-то раз заговорили, что больше всех пострадал хозяин Максо Деспич, а потом, года еще не прошло, он уже дворец строит. Вот и гадай, что на самом деле с кем случилось. Скажем, было у него что-то, и что-то он потерял, но не растерялся, потому что такие не пропадают — несчастье их подстегивает, заставляет дальше и больше зарабатывать. Те, что бедствуют, по-другому и жить не могут, есть им что и кого проклинать. То Деспича, то Ефтановича, они быстро заучивают эти имена, и только Зайфриду ни о чем не говорят, но слова их в уши влезают, в корчме чаще и лучше всего.
Есть и польза от этой воды, когда она смывает столько клозетов, загаживающих Сараево. Боже милостивый, да когда же этот город походить станет хоть на какой ни то сравнимый по величине австрийский город? Скажем, на Грац, или Линц. В засуху говно воняет, в дождь канавы разносят его по переулкам. Потому здесь народ такой желтокожий и болезненный, все время кто-то за брюхо хватается, ищет уборную — «ченифу», как они говорят, тьфу, и еще сотню раз тьфу!
Но и этого маловато будет. Одно несчастье — вроде как и не беда, два — все равно что одно, и так далее. Привык народ пожимать плечами и терпеть.
Пронеслась весть, что сюда чума из Египта идет. Власти стали строго наказывать и штрафовать всех, кто не соблюдал нововведенные правила гигиены. А в здешних условиях их нелегко выполнять. Вряд ли кто даже понимал, что эти слова значат.
Посмотри хотя бы на главную улицу, которую тут же переименовали в честь Франца Иосифа, на что она похожа. А ведь она призвана быть главной улицей императорско-королевского города. Такая улица — оскорбление его величества. Посмотри собственными глазами, или обнюхай собственным носом, и никакие описания тебе не понадобятся. Мясо продается на улице, прохожие его куски перебирают, хватают немытыми руками, подкидывают на ладони, прикидывая вес. Мясник то и дело выплескивает из ведра на тротуар смердящую кровавую воду, и та стекает в канаву посреди улицы. Смотри не попади под такой душ, они это с удовольствием! Не зевай по сторонам, а гляди прямо перед собой, чтобы не ступить в канаву или какое другое говно.
О смраде и говорить нечего. Разве может его выдержать европейский нос? Присмотрись внимательнее, муха на мухе и мухой погоняет, миллион крылатой напасти.
Но порядок следует установить. Раз и навсегда! Суровые меры и все более жестокие штрафы — вот путь в цивилизацию. Пусть торговцы возмущаются, толку от их возмущений никакого. Те, что их наказывали, вряд ли понимали, о чем толкует мясник. Сколько еще лет пройдет, пока они выучат язык, а у кого-то и по гроб жизни не получится.
7
А есть ли что хорошее в Сараево, быть ведь не может, чтобы не было?
Зайфрид познакомится с едой и питьем, которые не спеша и разборчиво принимает, иной раз и после неоднократного блева. Но ракия ему сразу пришлась по душе, настоящее лекарство.
— Не будь ракии, все бы перемерли, — сказал он однажды своему лучшему плотнику Энцо Берлускони. Этот шустрый плотник был родом из Приморья, из Водица, что неподалеку от Шибеника, и никак он не мог привыкнуть к климату этого скалистого края и к сараевской котловине, протянувшейся до Илиджи.
— В этом городе все делается, чтобы перетравить жителей.
Берлускони также на дух не переносил здешние обычаи, и в первую голову еду, вроде чевапчичей в лепешке. Тосковал по рыбе, и часто рассказывал прочим членам команды о рецептах ее приготовления. На углях или там на решетке. Терпеть не мог сливовую ракию, ту, которую маэстро Зайфрид нахваливал, его от нее пучило, после нее несколько дней подряд блевал.
— Мне только одну кружечку вина, — жаловался он в командировках, с отвращением отталкивая от себя тарелки с едой и стаканы.
Холодный воздух спускался с Игмана, они вдвоем протаптывали дорожку в снежной целине на Илидже. Передавали друг другу бутылку с ракией, к холодному горлышку которой прилипали пальцы, до тех пор, пока не опустошили ее.
— Теперь не замерзнем, Энцо! — кричал ему Зайфрид.
— Срать я хотел на эту страну! — вопил Энцо Берлускони, чувствуя, как пальцы его ног отмерзают один за другим.
Зайфрид ничего такого не ощущал, его желудок впитывал ракию как целительный бальзам.
— Чем крепче, тем лучше, но настоящую препеченицу редко где встретишь.
— Здесь редко встречается все, что годится, — продолжал причитать Энцо Берлускони.
— Что ж ты, Энцо, из Приморья уехал, если зиму не переносишь?
— Я голод не переношу, маэстро.
— Жаль, что такой мастер, как ты, не ставит дома и другие строения, а всего лишь мои обыкновенные виселицы, — в который раз со вздохом произнес Зайфрид.
— А что ж ты вешаешь людей вместо того, чтобы развлекать их своей музыкой? — отвечал ему плотник, скрючиваясь под воздействием внешнего холода и внутреннего огня в желудке. Его мутило от бурды, которую ему приходилось пить, он то и дело рыгал, ощущая во рту отвратительный вкус вареной баранины.
8
Назначая Алоиза Зайфрида на должность государственного палача, генерал-губернатор оккупированных территорий Боснии и Герцеговины Вильгельм, герцог Вюртембергский, вводит там гражданское правление, армию же отправляет в казармы. Его подчиненные, вплоть до тамошнего капитана Мане Цветичанина, командира взвода жандармерии, истолковали это решение как приказ: очистить страну от гайдуков. Этот суровый и непреклонный уроженец Лики готов был отца родного арестовать и предать суду, если только власти прикажут. Он прекрасно понимал, что вовсе не обязательно хватать гайдука, куда как легче сразу убить его.