«И маленьких женщин-коротконожек тоже остерегайся, Дарие…»
«Хорошо. У тебя вон ноги длинные…»
«Да. И у Замбилы…»
Если бы я позабыл Дудуликэ и Тэнасе Фьер-Рэу, то, значит, забыл бы и Киру, и Замбилу. Забыл бы усадьбу. Арапники… Забыл бы, как пололи осот. Забыл бы собственную жизнь…
Полуголый человек, повстречавшийся мне в пустынном поле, ощупывает нож. Подымает на меня карие глаза и спрашивает:
– Далеко идешь?
– В Бухарест.
– Еще шагать да шагать.
– А что делать? Раз надо в Бухарест, значит, надо – и баста…
– И как же ты дойдешь? Ты что, так вот и отправился в дорогу один-одинешенек, толком не собравшись?
– Не собравшись…
– Пойдем со мной. Или спать тоже один ляжешь, прямо на обочине?
Дело было к вечеру. И я пошел за черным от загара человеком. В бурьян. Недалеко, в сотне-другой шагов от шоссе, в устье лощинки, укрылась крохотная тесная землянка. В глубине лощины поблескивало маленькое озерцо, поросшее камышом.
– Ну, жена, нашлось огниво.
Из землянки почти на четвереньках выбралась молодая смуглая женщина с голышом-младенцем на руках.
– Я уж думала, ты не вернешься, боялась, не случилось ли чего…
– За весь день никто по дороге не прошел, только болгарские солдаты на подводе проехали…
Мужчина развел костер, женщина поставила на огонь пузатый горшочек с подорожником, и он вскоре закипел.
Щавель варится быстро, крапива – та дольше, ее приходится мелко крошить и растирать ложкой.
– Уж извиняйте, ничем другим угостить не можем.
– Спасибо, щи очень хорошие. Дома у нас тоже такие варили… С весны до поздней осени все щи да щи. У нас щавелем весь двор зарос. Пока мирабели не было, мама в них лимонной кислоты для вкусу добавляла. А когда поспевала мирабель – то мирабели.
– У нас тут нет ни мирабели, ни лимонной кислоты… Для кислоты я щавеля положила…
– Щавель для этого тоже хорош, тетушка. Вы часто подорожник варите?
– Куда уж чаще, – отвечает мужчина. – И на обед, и на ужин… Случается иногда зайца изловить, а то и перепелку. Их тут пропасть развелось. Только поймать трудно. На зайцев я устраиваю засады и забиваю палкой…
– А почему в село не переберетесь?
– Почему не переберемся? Мы ведь и жили в том селе, через которое ты прошел. Да от него ничего не осталось. А тут наш надел. Я вот вскопал небольшой клочок землицы, посеял пшенички, кукурузы чуток. Пшеница скоро уж созреет. На днях сожнем… Тогда и вареной пшеницы поедим. Тут мы и от людей надежно укрылись. А не то бы…
– А не то что?
– А не то схватили бы меня немцы и в тюрьму упрятали. Я ведь из лагеря бежал, в Венгрии в плену сидел.
– А на родину давно вернулся?
– Да около трех месяцев, и все ползком да тайком, как затравленный зверь.
– И сколько еще думаете здесь пробыть?
– До осени. Потом переправимся к родственникам жены, они недалеко от Бухареста живут, в Болинтине. Там больших пожаров не было.
– А в лагере так плохо было, что не вытерпел?
– Плохо ли в лагере, говоришь? Кто сам не попробует, тому не узнать, что это за штука. Я попал к венграм в руки за хребтом, в Фельдиоаре, откуда мы отступать начали. Пришлось потом топать пешком в самую глубь венгерских степей. Там нас загнали в какие-то ветхие бараки, обнесли колючей проволокой… Терпели мы голод. Страдали от болезней, от вшей… Терпеть да ждать хуже нет… Война она и есть война… Ежели бы мы венгров захватили, то и им от нас тоже солоно пришлось бы. В ту зиму больше половины пленных перемерло.
Я хлебал зеленые щи из глиняной миски, орудуя деревянной ложкой. Щи, горячие и сладковато-кислые на вкус, утоляли разом и голод и жажду.
– А ребеночек где родился?
– Здесь и родился, где еще! Слава богу, жена здорова, в грудях молоко не пропало. Не то помер бы… А как там в мире с войной-то с этой? Какие дела?
– Да какие дела… Она все тянется.
– Долго не протянется. Уже и в Венгрии голод да болезни начались. А в Германии, говорят, и того хуже.
– Ну, немцы от нас зерно да скот все еще везут и везут. Пароходы с баржами по Дунаю то и знай в немецкую землю уплывают.
– Уплывать-то, может, и уплывают, разговору нет, да ведь у немцев страна большая, парень, и народ везде, как есть везде, оголодал, да и на фронте солдат немало… Послушай, а свой нож ты мне не оставишь?
– С удовольствием. Долг платежом красен.
– Как знать, может, он не только огонь высекать пригодится.
– Зайцев потрошить, например…
– Почему обязательно зайцев? Для зайцев у меня обломок косы есть…
Мужчина коротко рассмеялся. Я не стал приставать с расспросами.
– Что ж, пора и спать укладываться…
– Пора.
Мужчина вместе с женой пошел в землянку. Ребенок сначала похныкал маленько, но потом его укачали, и он затих.
Я улегся на траве возле землянки, закинул руки за голову и снова принялся глядеть на Млечный Путь – Дорогу Рабов, которая когда-нибудь перестанет быть ею.
И в эти короткие мгновения между бодрствованием и сном мне опять почудилось, что несметные полчища полураздетых мужчин, суровых и сильных – настоящее войско, заполонившее степь от края и до края, – при багровом свете непомерно огромной луны двинулись в бой за великую победу, потрясая вилами и топорами, косами и ножами. Среди других блестел и тот нож, что Дудуликэ и Тэнасе Фьер-Рэу выковали для меня на пылающих угольях, под струей от кузнечных мехов.
– Дарие, какое оружие ты выкуешь себе?
– Почем мне знать. Не знаю… Там видно будет… Когда время придет… Вот придет время…
На мое изнуренное долгой ходьбой тело легким покрывалом из нежнейшего шелка опустился светлый и сладкий сон…
Свежим утром, распрощавшись с обитателями землянки, утонувшей в высокой траве, я снова двинулся в путь. Все дальше и дальше от этих мест вдоль разбитого, искалеченного шоссе, по обеим сторонам которого тянулись одичавшие поля, стояли колодцы без журавлей, лежали в развалинах и пожарищах обезлюдевшие села.
Клочок земли, засеянный пшеницей, рожью или кукурузой, попадался мне редко-редко. При виде дома, починенного впопыхах, кое-как и насколько возможно, при взгляде на трубу, над которой вьется струйка дыма, у меня замирает сердце.
Жизнь не погибла.
Жизнь неизбывна, как бы ни бушевала война.
Пусть повсюду видны огромные воронки от снарядов.
Пусть повсюду – брошенное оружие, покрывающееся ржавчиной.
На обочинах шоссе я мог бы пригоршнями собирать патроны и набить ими шляпу.
В изобилии валяются повсюду и снаряды, неглубоко ушедшие в землю, такую мягкую после прошлогодних дождей, что снаряды не разорвались. Они похожи на большие черные арбузы с блестящей коркой. Я старательно обхожу их. У меня нет охоты посмотреть, каковы они внутри.
Те, кто отведал их вкус или схватил на лету пулю, лежат неприбранные среди трав.
Собаки и волки, воронье, муравьи и черви обглодали их кости.
Валяются залатанные постолы и стоптанные башмаки, разорванные фуражки и рукава кителей.
Хочется закрыть глаза, чтобы ничего этого не видеть. Но я не могу. Я должен увидеть все. Увидеть и ничего не забыть.
Шоссе, которое сначала шло под гору, теперь плавно подымается по склону.
Над одичавшим полем стоит запах трав, вызревших под горячими лучами середины лета.
Тяжело, наверно, было бы идти по этой дороге весной, когда оттаяла земля, а с нею и тысячи трупов погибших солдат, которых победители немцы не захотели похоронить. Дожди и солнце ускорили разложение тел, что не успели пожрать пресыщенное земное зверье и прожорливые хищники неба.
Бои на старой, издавна напоенной кровью Бухарестской дороге были, видимо, особенно кровавыми, если судить по числу погибших, теперь уже укрытых травой, по оборонительным траншеям, большим воронкам от снарядов и более мелким – от шрапнели.
Мертвецы лежат в той позе, как застал их последний, гибельный миг. Под телами их трава низкая. Зато рядом с костями, скрытыми под изодранной военной формой, она поднялась высоко и буйно. Кровь убитых впитала земля и смыли дожди. Вон, смотри: солдатские мундиры так и стоят возле бруствера, изготовившись для стрельбы. Только головы чуть отклонились в сторону, как будто люди, устав от напряжения, закрыли на мгновение глаза – отдохнуть. Лишь подойдя ближе, увидишь пустые провалы глазниц и мертвенный оскал челюстей…