Голос тетушки Уцупэр дрожит, а я не могу понять, отчего это – очень уж много лет прошло с тех пор, как случились события, о которых поется в песне. Песня кончилась, а может, тетушка оборвала ее, забыв, что дальше. Помолчала немного. Прерывисто вздохнула. Потом заговорила:
– «То-то жизнь наступит, друг!» Ждем да ждем, когда она наступит, а ничего не получается. Хорошо живется одним боярам да чиновникам. А люди молчат, терпят их измывательства. И все ж надеются, что родится еще один Тудор – может, под другим именем, а может, и не один, – и вновь взбунтуются в деревнях мужики, невмоготу уж больше им терпеть. Снова подымется деревня на своих притеснителей и сбросит лютую власть паразитов с их пособниками – пойдут в дело сабли да топоры, начнут жечь да палить… По-другому, видно, нельзя. Все позабирали себе бояре, ничего добром не отдадут. Как зубами вцепились. Придется зубы-то им повышибить…
– Одни зубы?
– Да это только присказка такая. Нужно будет – и хребет перешибем.
– Лишь бы деревня вся разом встала…
– Придет время, придет еще…
Глаза у тетушки Уцупэр и у мамы полыхают огнем, да таким ярким, что кажется, будто в комнате становится светлее.
– Ишь как легко меня разговорить – верный знак, что старею…
– А тебе неохота быть старой? – спрашивает мать.
– А кому охота! Да ничего не поделаешь. Хочешь не хочешь, старость подбирается. А уж как придет…
– Далеко еще тебе до старости.
Оборванная было нить разговора снова завязывается.
– Из тех земель, что были под турками, из-за крепости Турну, повалили турецкие полчища, да все верхом. Чуяли легкую поживу. Особо зверствовали по утрам в воскресные дни. Ведь христиане в это время в церковь идут!.. Налетят, бывало, как стая воронов, и порубят саблями, если те вовремя не укроются. Девок да баб швыряли на коней и угоняли за Дунай, отдавали в рабство. Верховодил у головорезов турок Дауд.
Один такой набег он задумал на пасху. На лугу возле колодца молодежь плясала в хоре. Кто попроворней – парни, ребятишки, – те убежали, скрылись в рощице. А девушки запутались в юбках, спрятаться не успели и попрыгали в колодец. Так и потонули. Только одна, самая гордая, Заринка, осталась возле сруба. Усатые, бородатые турки в чалмах и фесках окружили ее. Сами верхом на конях, сабли наголо в лучах весеннего солнца сверкают. Заринка смотрела на извергов без всякого страха. Сорвала веточку цветущей вербы и держит в зубах. Отделился от банды турок средних лет – усы длиннющие, борода что вороново крыло – и подошел к ней.
«Отчего это девушки в колодец бросились?»
«Вас, османов, испугались, не захотели, чтобы их в рабство увели да опозорили…»
В те поры турки хватали девушек и женщин, бесчестили, потом увозили далеко, к самому Красному морю, и там продавали, как скот, темнокожим богачам-иноземцам.
«А чего ж ты не бросилась?»
«Я вас не боюсь…»
Подивились турки, залопотали на поганом своем наречии. Потом длинноусый спросил:
«А знаешь ли ты, что я Дауд?»
«Дауд-разбойник? Нет, не знаю. Теперь буду знать…»
И закружилась, покусывая зажатую в зубах веточку.
«Тебе и теперь не страшно?»
«И теперь…»
Ростом она высокая была, тонкая, будто тростинка, а глаза зеленые, словно трава полевая. Посадил ее Дауд в седло, пришпорили турки коней и помчались к своим землям на Дунай.
Оплакали в селе утонувших девушек. Засыпали мужчины колодец и поставили дубовый крест над их могилой. Крест этот до сих пор стоит.
Чем околдовала пленница Дауда, так никто и не узнал. Осенью, перед самым снегом, остановились в Секаре три повозки, груженные добром; тащили их шесть волов. То был Дауд. Сменил он шаровары и феску на обычную нашу крестьянскую одежду и отрекся от своей веры. Купил землю, обзавелся хозяйством, выстроил дом с пристройками – ни дать ни взять хоромы, как у настоящих бояр. Денег у него полным-полно. Вначале крестьяне сторонились Дауда, потом привыкли и приняли как своего.
У Заринки пошли дети. И теперь четыре или пять сел – сплошь Даудово потомство. Куда ни глянь, куда ни поворотись – непременно на какого-нибудь Даудеску наткнешься – землепашца, пастуха, торговца, священника, мастерового, нотариуса, а то и на епископа.
Чтобы не было путаницы, кое-кто из них переменил имя…
Течет рассказ тетушки Уцупэр… Мы слушаем как зачарованные. Мать отходит к печи – приготовить для гостей еду.
Мимо проезжает телега. На ней парень из Стэникуц, наш родственник Банку Вене.
– Рыба, свежая рыба!..
Мать покупает рыбу, чистит, кладет в горшок и ставит на огонь. Бросает туда перец. Рыбья чешуя поблескивает, словно серебряные монетки. Кошка урчит, уткнувшись мордой в кучу потрохов. На дворе за амбаром мать ловит петуха. Брат Ион взялся его зарезать. Значит, на обед будет еще и жареная курятина…
– А мне можно сесть рядом с тетушкой Уцупэр?
– Отчего же нельзя, садись, если хочешь.
Все уже жуют. У тетушки Уцупэр зубы огромные, прямо как у лошади, возле корней позеленевшие, пожелтевшие и почерневшие. Она хлебает уху… Берет рыбу и разбирает ее пальцами. Мякоть проглатывает не жуя, а кости выкладывает перед собой на стол. У Дицы зубки мелкие, как у мышки, а нижняя губа раздвоена – чисто заячья. Такой уж родила ее тетушка Уцупэр – с заячьей губой.
Сестра Евангелина – она почти ровесница Дицы – открыла мне секрет:
– Дица родилась не только с заячьей губой, но и в сорочке…
– В сорочке? А что такое сорочка?
– Сорочка – это такая рубашка, в которой иногда родятся дети. Бабка-повитуха стянула с нее сорочку и забросила на горящие угли. Сорочка зашипела и заметалась, как живой человек. Взметнулась вверх и заплакала, будто ребенок. Уголья прокалили и сожгли сорочку. И превратилась она в пепел. Говорят, кто родится в сорочке, тот после смерти превращается в упыря. Вот и Дица тоже превратится в упыря. И по ночам будет являться нам, родственникам, и пить нашу кровь…
– Сестрица, пусть лучше Дица не умирает.
– А разве я сказала, что ей лучше умереть?.. Но когда-нибудь она все равно умрет. Мы ведь все когда-нибудь умрем.
– Пусть лучше она умрет после нас.
– А может статься, что и раньше. Да мы проткнем ей сердце вязальной спицей, и тогда уж никогда ей не превратиться в упыря.
– Тогда возьмем и проткнем прямо сейчас.
Сестра Евангелина смеется:
– Да нет, сейчас нельзя, вот когда умрет.
Мне неприятно смотреть, как ест тетушка Уцупэр. От вида разложенных по столу рыбьих костей меня тошнит. Я выхожу в сени и ем прямо возле печки. Не нравится мне и Дица. Уха сочится у нее меж нижних зубов и стекает по подбородку.
После обеда мы играем с Дицей в лошадки.
У нее широкие бедра, ноги будто колоды или пни; груди полные и твердые, как камни. Она треплет мне волосы, я держу ее за шею и, сидя верхом, молочу пятками по бедрам. Потом хватаю за соски, она вскрикивает и поворачивает ко мне свое широкое скуластое лицо с разорванной заячьей губой. Я соскакиваю с ее спины и закрываю ладошками глаза, чтобы больше ее не видеть. И прячусь за дверь.
– Раз, два, три…
Пыль взвивается столбом… Мать прогоняет нас.
– Ступайте во двор, в ушах звенит от вашего крика, чертенята!
Чертенята убегают во двор. Я бы тоже побежал, да не во что обуться. Поэтому я забираюсь играть на постель, возле сундука.
Тетушка Уцупэр шушукается с мамой. Оказывается, она живет со своим соседом Лауренцем Пьеле. От него и родила Дицу. Грех выплыл наружу – заячью губу не спрячешь… По ночам Пьеле перебрасывает тетушке через забор мешки с кукурузной и пшеничной мукой. Покупает ей косынки, платки, домашние туфли. Привозит из города подарки. Собирается выдать Дицу замуж за какого-то парня из Оложи, из родни Дурие. Парень, правда, немой, а в остальном – как все люди. Пьеле дает за Дицей стадо овец. Зять будет либо в поле работать, либо скот пасти. А там, глядишь, и детей бог пошлет. Одни небось родятся немые, другие – с заячьей губой, да будут ведь и здоровые. Каких только людей на свете нет. Не все красавцы писаные. И среди деревьев не все высокие, стройные, ветвистые, густые да ровные, встречаются и чахлые, и убогие, корявые да узловатые. Лес, он лес и есть. Люди, они и есть люди. Солнце всходит, дарит свет людям и животным, полям и рекам, потом заходит, а на другой день подымается снова, и так все время до самого светопреставления – если оно наступит. Когда-нибудь да наступит. Но до той поры много еще воды утечет…