– Выпил с горя! – докончил за него Сумароков, не дав ему договорить. – Это хуже всего! Пить еще можно с радости, но с горя никогда не следует, потому что оно случается гораздо чаще радости; и потом можно надолго остаться при воспоминании о горе! Но что у вас за горе? Садитесь, сударь мой, расскажите все откровенно.
– Я был дурно настроен, – уклончиво отвечал Яковлев, избегая откровенных объяснений; он не хотел рассказывать об Анне, о близком знакомстве с ней и о замужестве, неожиданность которого его поразила. Но чтобы ответить чем-нибудь на вызов Сумарокова, он рассказал ему о встрече у Ломоносова с каким-то знатным господином, который посылал его на улицу кликнуть его кучера, и сообщил также об ответе Ломоносова; смеясь, помянул и насчет шпаги, которой недоставало артистам, по его замечанию.
– Да, ведь это дело; справедливо! Если бы вы, артисты, носили шпаги, то общество обращалось бы к вам почтительнее. Обещаю вам похлопотать о дозволении артистам носить шпагу и надеюсь, что мне удастся выхлопотать это право.
Яковлев рассмеялся, видя, что Сумароков принял так серьезно замечание, сделанное мимоходом.
– Нет, шпага ничему не поможет, – сказал он, – пока общество не приобретет более верных взглядов на актера. Теперь они считают актера игрушкой, он их приятно забавляет; они не понимают, что он честный труженик и трудится над их образованием. Какое им дело до этого, им лишь бы позабавить себя, а иногда полезно обратить его и в лакея.
Сумароков беспокойно забегал по комнате, будто измеряя ее быстрыми шагами. Умное лицо его, с прямыми длинными чертами и остро глядящими глазами, подергивалось от волнения. Он напряженно смотрел перед собою вперед, вытягивая шею и нагибаясь всем корпусом. Бегая в тесной комнате, он походил на запертую куницу, которой нет выхода из клетки.
– Да! – заговорил он наконец. – Вы думаете, что только актерам тяжело столковаться с людьми? А писателю, автору, разве легче? На него разве не смотрели как на плясуна по канату? С ним разве не обращались как с прислугой? А мало ли вытерпел Тредьяковский наш, с его мякеньким, гнувшимся существом? А меня разве не затерли бы в грязь, если бы я не боролся каждую минуту? Вы слышали о моей жизни за границею? Знаете, какие у меня были знакомства и связи? Я был уважаем в среде гениальных писателей! Монтескьё, – он великий мыслитель, – был моим коротким знакомым! Вольтер был мне другом! Они пишут похвальные отзывы о моих драматических произведениях. А у нас? Разве меня понимают? Где я вижу почетный прием? Где встречаю оценку? Ведь я не ради хвалы себе говорю, не за себя жалуюсь: я жалуюсь за русского ученого, за русского писателя!
– Вы еще можете похвалиться приемом, – заметил Яковлев, – ваши пьесы ставят на сцене при дворе, их играют и слушают?
– Да, да. Играют и слушают. Да ведь нечего было бы и играть-то без них! Я ведь всю жизнь трудился, чтобы создать русскую драму и русский театр! И вот, положим, меня сделали распорядителем русского театра; но что же вышло? Я бьюсь как рыба об лед, весь день бегаю, чтоб выпросить средства для постановки пьесы. На завтра назначено представление, а у актеров нет платьев! Я рад бы истратить и свои деньги, – да и мне-то не выдают жалованья!
– Да кто же тут распоряжается, кто тут виноват? – спрашивал Яковлев.
– Никто, и все! – воскликнул Сумароков, рассмеявшись каким-то невеселым смехом. Общее невнимание-с, общее равнодушие! Для нас нет обозначенных положений, мы вне закона, как сказали бы французы. Да, – продолжал он задумчиво, – скоро ли можно обуздать, воспитать общество? Для вас, артистов, я непременно выхлопочу шпагу. Только ведь и нашего! И то трудно достать.
– Воображаю, каков я буду со шпагою при бедре! – смеясь, говорил Яковлев. – Рыцарь, да и только! Тогда уж никто не посмеет послать меня за каретой на улицу. Пожалуй, начнут приглашать на балы в боярские дома!
– Нет, батюшка, этого не скоро дождетесь! Дмитревского кое-где принимают, да и то из того, что он уроки дает: это придает ему вес, на него смотрят как на учителя.
– Да, признаться, и на меня находит раздумье! Хорошо ли я сделал, что увлекся страстью к театру, зачем не остался при занятиях наукой! Теперь у меня пробудилась страсть к знанию, к занятиям… – откровенно высказался Яковлев.
– Если вы только ради положения почетного желали бы переменить занятия – так ничего бы вы не выиграли! Вот если бы вас послали воеводой или каким-нибудь начальством куда-нибудь – так вы бы накопили себе, то есть награбили бы, кучу казны несметную, гремели бы золотом и были бы в почете! Ведь этих артистов, по этой-то части, принимают и почет им оказывают! А мы с вами будем довольны тем, что несомненно приносим пользу. Ляжем мы самыми первыми ступеньками для великой лестницы: будущей русской литературы и искусства! Ну можно и на этом успокоиться! – Сумароков закончил свою горячую выходку и замолк на минуту, продолжая бегать по комнате.