– Снова ты, матушка, за свое. Говорено об этом не раз…
– И все же не теряю надежды, что однажды ты слова мои сердцем почуешь и понять сможешь, что я права. Если меня ты услышать не хочешь, так, может…
– Нет! – сказал Святослав резко. – Не желаю я попов твоих слушать. Болтуны они, только и знают – языками лавяжить, а сами тем временем свою копну молотят. Все стараются тебя под Константинову дудку плясать заставить. Святыми отцами себя зовут, а в поступках их святости не больше, чем у меня жалости к врагам.
– Но не все же такие, – сказала Ольга. – Разве Андрей плохим человеком был? Вспомни, как ты плакал, когда не стало его. А Григорий? Ты же его уважал сильно.
– Да, плакал. Да, уважал. Но только чем их дни окончились, тоже не забыл. Один сгнил заживо, а другого свои же христиане на меч подняли. Что же за Бога ты выбрала себе, матушка, если он самых лучших из людей своих на жестокую смерть обрекает, а они, словно бараны безмозглые, безропотно на заклание идут? Почему он злодеев прощает, а справедливых не милует?
– Господь праведных к себе забирает, а грешников на земле бренной на муки оставляет в надежде, что покаются они, грехи свои осознают, отринут от себя и о прощении молить начнут. Злодеев жалеть надобно, ибо после Суда Богова им гореть вечно в геенне огненной.
– Врагов жалеть? Потому мне Перун понятней, у которого в одной руке меч вострый, а в другой – молонья огненная. И врагов он не жалеть, а уничтожать велит. Как там твой Бог говорит: по щеке бьют, так ты другую подставь? Нет, матушка, воину твой Бог не помощник. Ему на ратном поле славу добывать нужно, а не о жалости думать. Так что ты со мной больше о крещении не заговаривай. Дружина моя в бой пойдет, а я о врагах беспокоиться буду? Так, что ли? Хорошо еще, если на смех поднимут, а то и вроде Григория железом попотчуют. И правы будут*.
* …Так и Ольга часто говорила: «Я познала Бога, сын мой, и радуюсь; если и ты познаешь – тоже станешь радоваться». Святослав же не внимал тому, говоря: «Как мне принять новую веру? А дружина моя станет насмехаться» (ПВЛ).
– Господь тебе судья.
– Перун мне защита. Эй, Волтан! Там сотник появился?!
Вот и мой черед пришел.
– Пришел Претич и Добрына привел, – поспешно отозвался гридень.
– Добрыня пусть сюда заходит, а сотник свободен! – распорядился каган.
– Пусть к тебе Боги будут милостивы, – шепнул мне Претич и дружески по плечу хлопнул. – Ступай.
– Защити, Даждьбоже. Я поверху, а вы снизу, – чуть слышно прошептал я короткий заговор и дверь толкнул.
За то время, что я в порубе просидел, почти ничего в Ольгиной светелке не изменилось, разве что в углу, прямо напротив входа, появилась деревянная доска с искусно намалеванным ликом христианского Бога, да перед ней, на тонкой золотой цепочке, повис замысловатый светильник. Сурово взирал на меня Иисус, точно в чем-то провинился я перед ним, и от взгляда этого отчего-то стало мне совсем тяжко.
– Проходи, боярин, – сказал Святослав. – Чего в дверях-то стрять?
Шагнул я вперед, дверь за собой притворил, встал перед княгиней и сыном ее, готовый любой приговор от них принять.
– Сесть не предлагаю, – сказала Ольга, – насиделся небось. Сколько мы не виделись?
– Второй год уж пошел, – ответил я.
– А ты ничего. Чистый, и не отощал совсем.
– Исправно меня Душегуб кормил, – сказал я. – Чего звали-то?
– Вот что мне, Добрыня, в тебе всегда нравилось, – подал голос каган, – так это то, что ты даже в трудный час себя блюдешь. Сразу видно, что не смерд ты и не холопского звания. Гордо смотришь, и страха во взгляде твоем нет.
– Свободными боги нас в этот мир выпускают, и после кончины нашей мы свободными к ним в Ирий возвращаемся, – пожал я плечами недоуменно. – Разве под силу людям у нас этот дар Божий отнять? Так чего же, скажи, каган, мне страшиться?
– Хорошо сказал, – улыбнулся Святослав и на мать посмотрел.
– Мы не боги, – сказала Ольга, – хоть порой и забываем об этом. Ты свободен, Добрыня, и я прощения прошу за то, что в застенке тебе пришлось так долго маяться.
В тот миг я был готов к чему угодно – к унижению обидному, к пыткам изуверским, к смерти жестокой – а такого совсем не ожидал. Поразило меня извинение княгини Киевской похлеще стрелы Перуновой. Стоял посреди светелки и не знал, что дальше-то делать.
– Чего молчишь, Добрыня? – спросил каган. – Или не рад?
– Рад, конечно, – говорю. – Но если вы ждете, что я от радости вам в ноги кинусь, то не дождетесь вы этого.
– Мы и не ждем, – сказала Ольга.
– А сестра моя? – взглянул я, владетелей киевских. – С ней что будет?
– Ты у нее сам спроси. – Княгиня в ладоши трижды хлопнула: – Малуша! Иди с братом повидайся.
И тотчас из опочивальни Ольгиной сестра выскочила да на грудь мне кинулась.
– Добрынюшка, – запричитала, – как же хорошо, что живой ты и здоровый.
– С тобой-то как, Малушенька?
– Со мной все хорошо, и матушка княгиня не сердится боле.
– И Любава тебя на подворье ждет, – добавила Ольга. – Я ей виру за неудобства выплатить велела. Мехов, орехов и жемчуга заморского послала. Знаю, что невелика плата, но надеюсь, что поймет она, почему мне пришлось ей муку причинить. Ты ей от меня кланяйся, и… нет, ничего не говори. Я сама при встрече перед ней повинюсь. Может, простит она подругу нерадивую.
– А для тебя, – сказал каган, – конюх Кветан лучшего жеребца из княжеской конюшни выбрал, а ковали новую кольчугу связали да доспех сладили.
– Значит, немилость свою вы, – взглянул я на Ольгу со Святославом, – на ласку сменили?
– Как хочешь, так и понимай, – выдержала княгиня мой взгляд.
– И теперь мы с Малушей в поступках своих свободны?
– Вольному – воля, – кивнул Святослав.
– Собирайся, сестренка, – сказал я Малуше. – Мы к батюшке нашему из Киева немедля отправляемся.
– Погоди, брат, – отстранилась она от меня. – Никуда я ехать не намерена.
– Как так? – растерялся я.
– Это мы с тобой потом поговорим, – тихо сказала сестренка, быстро бросила взгляд на Святослава и потупила глаза. – Ты батюшке кланяйся и скажи, что мне в Киеве принуждения никакого не чинят. Пусть не страшится за меня, – поклонилась мне до земли, вздохнула и в сторонку отошла.
– Как знаешь, сестрица, – ответил я поклоном на поклон. – И батюшке привет твой передам.
– И еще, Добрын, – сказала Ольга. – Малу Нискиничу, князю Древлянскому, слово от меня отвези.
Я чуть на месте от такого не подпрыгнул. Княгиня батюшку по званию именовала, словно признала она его право на людей Даждьбоговых.
– Скажи ему, – продолжала она, – что к Припяти Свенельд дружину свою и русь наемную подвел, передай, что Святослав к Ирпеню войско направляет, а с заката союзник наш, Регволод Полоцкий, выступить обещался. Уж больно Регволоду хочется ятвигов под свою опеку взять. Скажи, что не хотим мы крови Древлянской. Пусть Мал Нискинич глупость свою в сторонку отставит да о старом договоре вспомнит. Не Святослав ему, а он кагану стремя целовал. Я поблажку ему дала, так и забрать могу. И Прага мне в том защитницей будет*.
* Имеется в виду договор 946 года, согласно которому княжество Древлянское вошло в состав Руси. Посредником при заключении договора выступил дед Добрыни, король Чехии и Великой Моравии, Болеслав Пржемысловец (см. роман «Княжич»).
– Слова я твои передам, – поклонился я княгине.
– И еще, – вставил слово Святослав. – Ты знать должен. Я тебя по-прежнему боярином своим считать буду.
– Твое право, каган, – поклонился я юноше, на Малушу взглянул, повернулся и из светелки вышел.
– Ну? Что там? – спросил меня Претич.
– Пока поживем, – ответил я ему.
До сих пор вспомнить приятно, как мы с Любавой встретились. Как же сладко нам после разлуки было. Всю нежность, что за это время накопилась, мы друг дружке отдали.
– Значит, и впрямь нужно от зноя помучиться, – смеялся я, – чтобы вкус студеной воды из криницы лесной забористей меда пьяного показался.