– И где же они? – Любава кивнула мне украдкой.
Я разрезал грудинку пополам, один кус оставил на столе, а второй протянул жене.
– Так ведь двое сынов у князя в ополчении, – вздохнула бабушка. – Вы, – посмотрела она на нас с Яруном, – вижу, тоже ратники. Может, доведется повстречать Сыта да Творилу, братьев-погодков, так кланяйтесь от нас. Скажите, что я жива-здорова, а отец их, Твердило, приболел, но тоже пока крепится.
Любава между тем грудинку в тряпицу завернула да бабушке этот сверточек протянула:
– Вот, возьми. Деду дашь, да сама потом нас добрым словом помянешь.
– Я и без этого вас добром помяну. – Бабулька взяла сверток и, уже не таясь, утерла платочком глаза. – Больно дед у меня без скоромного мается.
Хозяйка спрятала сверток в деревянный ставец и вновь вернулась к столу.
– Как, ты говоришь, мужа твоего зовут? – спросил я.
– Твердило Древлянин, его люди прозвали за то, что однажды он самому князю на вече совет дал от всей Древлянской земли. Если бы не мой Твердило, может, и не побили бы мы тогда волчару Ингваря, и до сих пор варяг из нас бы кровушку пил. Вот какой у меня муж, – гордо сказала она, а потом вдруг сникла. – Раньше-то у нас подворье справное было. Двенадцать коров, да еще двух козочек держали. Масло муж не только в Коростень, но и в сам Киев возил. Туда и дочку замуж отдали… – Было видно, что хозяйка соскучилась по людям и теперь рада поговорить о своем житье-бытье.
– Дочка твоя уж не Велизара ли? – спросила Любава.
– А ты почем знаешь? – удивилась бабушка.
– Кланяться она вам велела. У них с Глушилой все хорошо. Переживают только за вас сильно. Волнуются, что из-за брани до вас добраться не могут. С нами поехать порывались, но не взяли мы их. По дорогам заставы да войско стоит. Мы-то привычные, а им в диковину. Как все это кончится, они вас к себе ждать будут. Глушила передать просил, чтоб вы подворье на сыновей оставляли, а сами в Киев перебирались.
– Дед! – обрадовалась хозяйка, мужа позвала. – Слышь, дед! Они же от доченьки нашей весточку привезли!
– Слышу, – раздался из-за печи скрипучий голос. – Я вроде как не глухой пока.
– Ты бы вышел, что ли.
– Мне и тут хорошо.
– Так ведь люди же…
– Не хочу я их видеть. Повадились по земле блукать. Лучше бы на месте сидели да жито растили, чем друг дружке кровя пускать.
– Так ведь ты же, Твердило, когда-то тоже князя на смертоубийство подбивал, – сказал Ярун.
– Дураком непутевым был, вот и подбивал, – проворчал Твердило и закашлялся.
– А теперь, значит, поумнел? – спросила бабулька.
– Теперь поумнел, – сказал дед. – И потом, раньше-то мы с варягами воевали, а сейчас друг дружку колошматить собрались. Где это видано, чтобы дочь к отцу приехать не могла? Древляне… поляне… одним же богам требы возносим. Сварог и Даждьбогу, и Перуну родитель.
– А поборы? А руга? – возразил Ярун.
– А мне что Малу в Овруч, что Святославу в Киев ругу слать. Какая меж ними разница? Это все вы, вои да ратники, народ баламутите. Скучно вам, видать, без дела сидеть, вот друг на дружку и кидаетесь. А мы-то тут при каких делах? Князь наш разве вече собирал? Разве с народом своим советовался, прежде чем смуту эту затевать? Его злость непомерная на Киев гложет, да только обглоданными, сдается мне, люди неповинные останутся. Не желаю я с вами больше лясы точить. Вы гости в доме моем, а по Прави гостей накормить, напоить да от непогоды укрыть надобно, а про то, чтобы с гостями разговоры вести, в Ведах ничего не сказано, – зашелся кашлем Твердило, похрипел за печкой своей и замолчал, словно и нет его.
– Ты ему помочь сможешь? – тихонько спросил я Любаву.
– Навряд ли, – покачала она головой. – Он от нас помощи не примет, а без него мне лихоманку не одолеть.
– Ох, – всплеснула руками хозяйка, – трудно мне с ним. Обида в нем великая сидит, оттого весь мир черным кажется. Боюсь я, что от такого огорчения у мужа студенец[98] случиться может. Не приведи, Даждьбоже, мне одной остаться, – утерла она платочком налитые мутными слезами глаза и принялась Любаву о дочери расспрашивать.
А мне каша в рот не лезла. Сидел я, в миске ложкой ковырял, а сам все думал:
«Неужто отцу жажда мести совсем глаза занавесила и не видит он, что в земле Древлянской делается?»
И Ярун притих. Видать, о своем задумался, и по лицу болярина было видно, что думы у него совсем не веселые.
Все это вчера было, а ныне мы до Овруча добрались. Сошел я с коня перед градом, на мост поднялся, а дальше идти отчего-то сил недостает. Ярун меня вперед подгоняет, а я словно к тесовому настилу прирос, и только холод в душе, да дрожью мелкой руки трясет.
– Пойдем, Добрынюшка, – жена мне говорит. – Что же мы? Зазря приехали, что ли? Он родитель твой, а за непочтение к родителям боги наказывают.
Послушался я Любаву, за повод дернул и с тяжелым сердцем повел коня в отворенные настежь ворота.
От могучего удара ладонью по столу подпрыгнула на столешне корчага с парным молоком, а миска с пышнобокими ватрухами и вовсе на пол свалилась.
– Не бывать тому, чтобы яйца курицу учили! – сказал отец и подул на отшибленные пальцы.
– Думаешь, я так не умею? – и я со всего маху треснул по столешне.
Хрястнуло крепкое дерево, на этот раз не удержалась корчага, набок повалилась, молоко белое на красную скатерть пролилось, растеклось лужей да отцу на колени закапало.
Путята подобрал с пола миску, сложил на нее запачканные ватрушки, не решился поставить их обратно на стол и огорченно покачал головой.
– Будет вам хлеб пачкать да утварь поганить, – сказал он, но мы с отцом, не сговариваясь, так посмотрели на него, что тот поежился и отвернулся. – Вы, Нискиничи, сами меж собой разбирайтесь, а я погожу пока, – и ушел, осторожно за собой дверь притворил, и мы остались с отцом один на один.
– Ну вот, – сказал отец. – Чистые порты мне замарал, – стряхнул он капли молока, руку об угол скатерти вытер и поднялся с лавки. – Здоровым ты у меня вымахал, а ума не нажил, – сказал.
– Сын в отца, – огрызнулся я.
– Отец во пса… – привычно продолжил он, но спохватился, поперхнулся и вдруг рассмеялся. – Ох, и мудра была моя матушка. Помнишь ее?
– Как же не помнить? – улыбнулся я в ответ. – Помню, как она мне сказки рассказывала, как я голову подставлял, чтобы она мне волосы расчесала, блины ее помню вкуснющие…
– Блины знатные, – отец поднял глаза к потолку и утер ладонью рот, словно вспомнил вкус давно забытого лакомства. – На Масленицу она кухарок от печей гнала, сама пекла Хорсово коло.
– А мне с корябочками подсовывала. Знала, что я люблю, – сказал я.
– Сильна была. И отца, и меня сорванца, и все княжество в кулачке своем держала… – И тут он, точно от грез приятных очнулся, взглянул на меня, и в его глазах мелькнул злой огонек. – А ее внук эту землю по недомыслию потерять намерился! – вновь начал распаляться он, и та тонкая ниточка, что завязалась меж нами, лопнула.
– А ее сын, и мой отец, видно, от большого ума, решил эту землю кровью народа своего залить! – Я сдаваться тоже не собирался.
– Ты о чем говоришь?! Древляне за свободу свою поднимаются.
– Ой ли? – посмотрел я ему прямо в глаза. – А может, не в древлянской воле дело, а в обидах твоих? Только, если помнишь, руки тебе никто не выкручивал. Сам ты ряд с Киевом заключил, сам и княжество свое в Русь отдал. Чего же теперь на попятную идти?
– Так ведь тогда Ольга нас в Коростене придавила, – отвернулся он да больную руку к груди прижал. – А тут еще Болеслав с речами своими насел. Уговаривал меня ради спасения ваших с Малушкой жизней стремя Святославу поцеловать. Ты же помнить должен – выхода не было.
– А сейчас он есть? Если мне Ольга не соврала, то на нас с трех сторон накинутся. И войск у Руси сейчас втрое больше, чем тогда на Пепелище против нас вышло. Где силы возьмешь, князь Древлянский, с такой напастью справиться?
98
Студенец – старинное название онкологических заболеваний. Считалось, что рак развивается в человеке от большой обиды