– А ты, княжич, неужто рядом со мной не встанешь?
– Коли воля твоя будет, встану. И голову свою рядом с твоей головой положу. Ты мне отец, а я тебе сын.
– Ну, а ежели неволить тебя не буду?
– Тогда попытаюсь все вспять повернуть. Чтобы Русь земле нашей разор не чинила, а тебя за горячность твою Киев простил.
Сжались у отца пальцы в крепкий кулак, на щеках желваки заходили.
– Ишь, как ты заговорил! – сквозь стиснутые зубы сказал он. – Больно мне от тебя такие слова слышать. Ни в чем вины моей нет, и прощения от варяжки мне не нужно. Моя эта земля. От пращуров во владение мне передана, и никому я княжество отдавать не собираюсь! Коли богам так угодно будет, все мы костьми за нее ляжем, а ворогам ни пяди не отдадим. Уж кому-кому, а бабе этой надо мной снова верх взять я не позволю! Ненавижу семя Асмудово! Повадилась баба мужиками вертеть, и укорота на нее нет! Никогда этой сучке варяжской не прощу… никогда… словно мальчишку меня вокруг пальца…
– Так вот оно в чем дело! – осенило меня, и понял я наконец-то истинную причину отцовой злости. – Я-то думал, что ты за власть держишься, а выходит, Ольга тебе покоя не дает. Ты ей никак простить не можешь…
– Замолчи! – не сдержался отец, замахнулся на меня, словно я ему ненароком на больной мозоль наступил.
– Ух, как у тебя душа-то болит, – мне его даже жалко стало. – Сколько лет ты в себе боль эту носишь…
– Ты мне душу руками не лапай!
– …и через боль эту ты не замечаешь, что жажда мести тебя, и нас, и весь народ твой к погибели ведет. Вспомни, чему ты меня в детстве учил. Говорил, что о людях больше, чем о себе, думать надобно. Что в ответе князь за все, и каждый поступок с общей пользой соизмерять надобно. Верил я тебе. Верил. И всю жизнь науку твою возле сердца носил. А ты мне врал. Учил одному, а как самого коснулось, так слова свои вмиг забыл. Пусть все вокруг пламенем полыхает, пусть кровь льется, а людей невинных Марена с Кощеем в Пекло на муки вечные тащат. Пусть смерть на костях пирует, а от воронья небушка не видно. Пусть мир рушится. Пусть! Лишь бы ты гордость свою непомерную потешил. Лишь бы бабе, которая вдруг посмела умнее и хитрее тебя оказаться, ты отомстить смог! Так, отец?! Так?!
– Уходи, – сказал он тихо.
– Значит, в самую точку попал, – горько усмехнулся я.
– Уйди с глаз моих! – закричал он. – Нет у меня больше сына! Возвращайся к варяжке своей, и не приведи нам Доля на ратном поле встретиться! Уходи!
– Сначала жена, потом дочь, а теперь и сын. – Сжалось у меня все в груди, и захотелось стать снова маленьким и послушным, но только понял я, что время вспять не воротишь, а слово сказанное не поймаешь. – Кто следующий? Может, ты сам?
– Вон!
Поклонился я до земли отцу.
– Спасибо за все, – сказал и вышел.
Сердце у меня, словно заячий хвост, в тот миг трепыхалось. Комок липкий к горлу подкатил. Ладони мокрыми от волнения сделались. И было горько и обидно за то, что в горнице произошло.
– А тебе палец в рот не клади, – Путята выглядел растерянным и даже испуганным.
– Наставник у меня хороший был.
– Кто таков?
– Мал, князь Древлянский.
Сейчас, спустя годы, я понимаю, что не стоило мне тогда горячку пороть. Не нужно было с отцом ругаться. Как ни крути, а я плоть от плоти его, кровь от крови. Больно было по живому рвать, но в тот миг не знал я, как по-другому ему объяснить неправоту его поступков. А потому просто уехать из Овруча решил. Уйти, убежать, скрыться подальше от того места, которое вскорости в бойню безжалостную превратится. Ничего я с упрямством отцовым поделать не смог и вину свою в том чувствовал. Но и изменить что-либо было уже не в моих силах.
– Он меня сам прогнал. Сам, – оправдывался я перед Любавой. – Собирайся. К вятичам, к дядьке Соловью поедем. Или еще дальше. В Карачары, к богомилам. Они люди добрые, нас не прогонят. Надоело мне за всех в ответе быть. Покоя хочу. Жизни размеренной.
– Поезжай, – сказала она.
– А ты?
– А я здесь останусь.
– Без тебя не поеду.
– Поезжай, – она погладила меня своей горячей ладонью по голове, словно маленького мальчика, который вдруг вскочил среди ночи от страшного сна и обратно в постель боится лечь. – Ты за меня не беспокойся. Я к отцу на подворье уйду. И потом, Ольга меня не тронет. Она же меня подругой считает, или ты забыл?
– Я тогда тоже никуда не поеду.
– Поезжай, – улыбнулась она, словно я и вправду стал маленьким. – Тебе охолонуть от всего этого надобно. А отца не вини. У него своя жизнь, и она в его праве. И тех людей, что с ним остаются, тоже не жалей. Этот путь они сами выбрали…
Я уехал.
Проводил жену до Микулина подворья и уехал.
Во все времена такое трусостью звалось. Только в тот миг мне все равно было. Трусом меня посчитают, предателем или изменником – значения не имело.
Отец был не прав.
Я был не прав.
Все вокруг были не правы.
И гори оно все синим пламенем!
Боги мои! Хорошо-то как!
Птицы перекликаются, ветер в вершинах высоких деревьев шумит, от болотца лесного доносится песня загулявших лягушек. Время свадеб у зеленых, вот они изо всех сил глотки-то и дерут. Женихов в болотце приманивают, чтоб развесить бусины-икры на листьях кувшинок. Для комаров и прочих кровопийц рано еще, и можно спокойно дышать полной грудью и ни о чем не беспокоиться. И конек мой Серко на полянке траву хрумкает. Фыркает довольно да хвостом, чтобы не скучать, обмахивается. А я в траве лежу да на всю эту красоту поглядываю. Покой вокруг и благодать.
Отчего же мне тогда так погано?
Вон, поутру ехал по лесу… дремал даже… а потом с коня соскочил и давай сосенку мечом рубить. Успокоился только тогда, когда острая щепка от искалеченного деревца отскочила да глаз мне чуть не выбила. Не успел бы зажмуриться – был бы сейчас косым, не хуже хана печенежского.
Потом извинялся долго. Прощения просил у Хозяина лесного за то, что по злобе сосенку искурочил. Не виновата она, что у меня ум за разум заходит. Понимаю это, а поделать ничего не могу. Гадко на душе, словно я змеюку живьем проглотил и теперь она у меня в животе ворочается да за сердце кусает.
Вчера еще хуже было. Такого натворил, что даже вспоминать не хочется. Словно меч неточеный, ржа меня ест, а мне все равно. Пусть хоть совсем прахом рассыплюсь, может, тогда легче станет…
– Что, Добрыня? Притомился? – голос слышу.
Видно, не простил Лешак за деревце. Пришел за разор посчитаться.
– Что-то, – отвечаю ему, – совсем худо.
– Видать, дождю быть, – голос вроде как ближе раздался. – А у меня совсем опорки износились. Значит, промокнут ноги-то.
– Так я тебе сапоги отдам, – говорю, а сам думаю:
«Откуда у Лешего опорки? Он же босым по лесу шастает!»
И сразу вся немощь куда-то подевалась. Вскочил на ноги, к драке изготовился. Вот он, повод от дурных мыслей освободиться.
– Вот вечно у тебя так, – тот, кого я за Хозяина лесного посчитал, поднял вверх раскрытые ладони – дескать, безоружный. – Ты бы хоть спросонья глаза протер, а потом уже кулаками размахивал.
– Тьфу на тебя, Баянка! – изругался я на подгудошника. – Напугал.
– Тебя напугаешь… – почесал затылок Переплутов пасынок, поправил за спиной гусли и потянулся сладко. – Вон как глазищами зыркаешь. В темноте этот огонь увидеть, так можно и не сдержаться – порты обмочить.
– Будет тебе выкобениваться, – сказал я ему. – Зачем пожаловал?
– Так. Просто мимо шел. Смотрю, ты на полянке пригрелся. Чего же, думаю, не поздороваться со старинным дружком?
– Вот что мне в тебе всегда нравилось, так это то, что ты, когда брешешь, даже не краснеешь.
– Почему это не краснею? – пожал он плечами. – Я же не виноват, что ты слепой, как крот. Ладно-ладно… – замахал он на меня руками, видно, понял, что сейчас по шеям получит. – Шуткую я. Ты же знаешь, что я без этого не могу. Правда, кое-кто эти шутки за чистую правду принимает. Так разве мало на свете дураков?