Человек, говоривший с ней, был тот же: длинные уши, серое лицо. Свет от свечи падал снизу вверх, и оттого уши его, тени их длинные прыгали по стене. А Палашке вспоминался Брюсов дом, физиономии на стене — рожки, уши, высунутый язык… Чертяки! Сказывали, будто хозяин налепил тех, чтобы отпугивать злых людей, дурные «ехи», однако…
Глухо стучали по стенам казённого дома слова, которые говорил ушастый:
— Пора, пора, девка! Ты что удумала-то? Аль не желаешь во дворце служить?
Возвращалась Пелагея, понурив черноволосую голову свою, не зная, как быть, что делать… Под ногами хлюпала вода, и уж полны были боты… Зато к ночи опять так подморозило, что и луж не осталось, всё заледенело. Луна, круглая и нахальная, не спускала с Палашки глаз всю ночь… И думала она про знахарок и ведьм, которые водились в Глинках. Кто-то сказывал, что «опростаться можно с испугу» — привидения и прочие явления бывают возле кладбища. И тут у Палашки созрел план!..
Катерина боится привидений и всяких знаков, а ещё не спится ей в лунные ночи. Как начнёт круглиться луна — по три дня это бывает, — так и глаз не сомкнёт…
А луна в те дни, как по приказу свыше, ширилась и зрела…
Ночью упал на лицо княжны белый мертвенный свет — она вскочила так, словно в комнату прокрался грабитель с ножом.
Долго ворочалась с боку на бок, злясь на себя и на всех, кто терзал её. Наконец под утро, обхватив живот, свернувшись калачиком, заснула…
Что говорить о Палашке? Ей тоже было не до сна — маячили перед глазами «ослиные уши», падали со стен его глухие слова… А ещё почему-то думалось о ласковом и славном князе Иване Алексеевиче: был фаворитом у самого императора, а стал — не узнать его… Ну-ка вдруг заподозрит он Палашку? Правда, похоже, в голове и сердце его царит одна Наталья Шереметева. Сказывают, что днями у них свадьба. Да только не отпустит графинюшку её братец…
На вторую ночь снова светила безумным светом луна, а Палашка уже кое-что придумала, ещё с вечера…
Катерина долго не спала, наконец, согревшись, съёжившись, задремала — и тут в дремотном полусне раздался такой шум и треск, что она, озираясь по сторонам, вскочила: «Господи, помилуй!» Крикнула Палашку. Перед ней, напротив, на освещённой луной стене, где висел портрет мужа-императора, предстало пустое место! И Катерина грохнулась об пол.
Весь тот день она валялась в постели сама не своя. Знала, что завтрашним днём у брата Ивана свадьба с этой Наташкой. Вроде умна, да только к чему она? В доме станет тесно, Иван голосистый, семья у них ссорная — благо Наташка тихая…
Наступила новая ночь, и опять в окно пялилась луна, белая, полубезумная, серебристая — хоть бы одно облачко! И опять Катерина не могла уснуть, а когда сон сморил её — снова раздался грохот. Неужто муж её «является»? Не желает, чтобы была она покойна и выносила младенца, наследника?..
Утро началось с криков и пощёчин — княжна расходилась так, что её не могла унять даже мать Прасковья Юрьевна. Портрет императора велела вынести в другую комнату, чтоб его тут не было.
Весь день, до возвращения брата с женой из церкви (сама Катерина туда не пошла, сославшись на хворобу), разбирали её досада и злость. Вспоминала Миллюзимо, который — ну-ка подумать! — являлся к ним, только она не показалась в окне, соблюла честь… А ведь могла вернуть любимого, но не позволила! Теперь она вдова и императрица и ждёт наследника…
У кого свадьбы многолюдные, шумные, с великими застольями, с песнями-плясками, шутками-таратуями, скоморохами, у кого на венчании — толпа сродников, ждущих молодых из-под аналоя, а тут от невестиной стороны только две старушки, дальние родственницы, ни братьев, ни сестёр… Радость, настоянная на горечи, вино, перемешанное со слезами, вместо мёда полынь — вот что было венчание Шереметевой и князя Долгорукого.
Истинно — Горенки от слова «горе». Здесь прощались перед дальней дорогой в ссылку. А в этот день 8 апреля 1730 года, лишь ступила невеста на крыльцо, выйдя из церкви, старушки, сродницы её, откланялись, и отправилась она одна-одинёшенька к новым родичам в дом. Каково-то встретят? Полюбится ли им, полюбятся ли ей они?..
Нерадостная свадьба
Встретили, как полагается, хлебом-солью. Рюмки поднесли на пуховых подушках, выпили — и оземь! Усадили за стол, полный яств. Улыбались сёстры, шумно угощались младшие братья — Александр, Николай, Алексей. Но отчего-то над Натальей Борисовной как бы витало невидимое тёмное облако.
Свёкор был рассеянный, о чём-то тихо переговаривался со своей Прасковьей Юрьевной. И отчего-то не было за столом Катерины — она сказалась больной, не желала никого видеть. Что приключилось, Наталье не сказывали, а спросить нельзя, не положено. Свекровь глядела на невестку ласково, но угощала за столом всё больше сына: «Ешь, Купита, любимое яство твоё…» Имя это его домашнее покоробило Наталью, но виду она не подала.