«Широк человек, я бы сузил»
Один из героев Достоевского размышляет о мировой истории. К ней применим, считает он, любой эпитет, кроме одного: «благоразумно». «На первом слоге поперхнетесь», – ехидничает он. Его рассуждения являются прекрасной иллюстрацией к русской истории и русскому характеру. Добрые мы – и жестокие. Ленивые – и трудолюбивые. Вольнолюбивые – и покорные. Какие угодно. Никак не ложится в ряд слово: «благоразумные».
В первую очередь о русском человеке говорят, что он широк. Его душа словно маятник с очень большой амплитудой: грешит – потом кается, нынче ругает Русь-матушку – завтра за нее жизнь отдаст, сегодня веселится – проснется в жуткой тоске.
Русская мысль и русская жизнь движутся по такой же амплитуде – между фанатичной верой и безбожием, западничеством и славянофильством, деспотизмом и анархией, потому что все среднее неинтересно. Русский упорен в стремлении, по шекспировскому выражению, «переиродить самого Ирода», он хочет не только дойти до черты, но и переступить ее. «Это потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и – в частных случаях, но весьма нередких – броситься в нее как ошалелому вниз головой», – уверяет Ф. М. Достоевский. На примере своих героев писатель показал, как в характере русского народа соседствуют низменное и возвышенное, святое и греховное, и притом сочетается в какой-то бесстыдной органичности. Вот как в монологе Дмитрия Карамазова: «Перенести я не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил».
Наш коллективный портрет, написанный Астольфом де Кюстином, выглядит следующим образом: «Россия – страна необузданных страстей и рабских характеров, бунтарей и автоматов, заговорщиков и бездушных механизмов. Здесь нет промежуточных степеней между тираном и рабом, между безумцем и животным».
Доброжелательно настроенный англичанин Морис Бэринг в своей работе «Русский народ» говорит, что в русском человеке сочетаются Петр Великий, князь Мышкин и Хлестаков. Иван Бунин в «Окаянных днях» прибегает к такой метафоре: «Крестьянин говорит: народ – как древо, из него можно сделать и икону, и дубину, в зависимости от того, кто это древо обрабатывает – Сергий Радонежский или Емелька Пугачев». Так вот и выходит: Россия – страна единства самых непримиримых противоположностей.
Георгий Флоровский переносит особенности русского характера на историю русской культуры: «Вся она в перебоях, в приступах, в отречениях или увлечениях, в разочарованиях, изменах, разрывах. Всего меньше в ней непосредственной цельности».
Крайние выражения человеческих эмоций – смех и слезы. Рожденные Н. В. Гоголем крылатые слова «смех сквозь слезы» сводят их воедино, будучи неразрывно связаны с русской действительностью. «Когда россиянин улыбается, он готов расплакаться, так как действительность вовсе не смешна. Есть три способа с ней справиться: пить, сойти с ума или смеяться» – таков глубокомысленный комментарий к нашей жизни немецкого публициста Бориса Райтшустера.
Сцены русской жизни, которые кажутся нам привычными, вызывают у иностранцев интерес, недоумение и если не ужасают, то, как ни странно, порождают воодушевление. Райтшустер прожил в России достаточно долго: «Я жил в русской семье на окраине. Муж был местным пьяницей и каждые три месяца уходил в запой. Он приходил ночью, требовал денег и водки, а жена запрещала ему пить и кричала. Я был свидетелем драматичных сцен, сильных колебаний эмоций. Для немца такая синусоида – это шок». Вы думаете, европеец с отвращением отворачивается от подобных сцен? Ничего подобного: «Я был восхищен интенсивностью переживаний, постоянными изменениями. В сравнении с российскими джунглями Германия – это скучный и упорядоченный зоопарк».